Весной 1988 года призвали в армию — во внутренние войска МВД СССР, где я попал служить в конвойную часть. За полгода армии увидел, говоря в масштабе округов, Туркестан и Среднюю Азию, начав служить с Ташкента и кончив службу в Карагандинской области, что в Северном Казахстане. За полгода так и не выучился толком стрелять и, хоть отстоял на вышке, не выучился жизнью на охранника. Но за эти полгода мог быть изнасилован, зарезан, застрелен, посажен в тюрьму, изувечен, мог изувечить непоправимо самого себя — тут я не в силах описать всех обстоятельств, только обозначаю, что видел в упор перед собой, загнанным зверьком, уже-то издыхающим, но происходило чудо. Этим чудом, спасавшим меня в последний возможный миг, были люди, порой случайно встреченные и самые незнакомые. Также я узнал и увидел, какие бывают лагеря и жизнь вокруг них. Отлежав в госпитале с травмой головы, но будучи психически здоровым, оказался в стенах карагандинской психушки, где провёл полтора месяца и был списан из конвойных войск как негодный к строевой службе, что, наверное, спасло мне жизнь.
На старую работу принять отказались из-за психического диагноза, который присвоили мне в армии. Устроился с трудом работать вахтёром, где надо уж было доказывать, что инвалид — туда не брали людей здоровых, чтобы не тунеядствовали. Тогда я что жил, что не жил, ведь в двадцать лет оказался будто в каменном мешке, с клеймом этим. Из гордости сильно всё переживал, но тогда же и начал писать. Стихов, однако, не написалось ни строчки, хоть считал себя поэтом. Отгородясь и как чужой, мучился я просто той, другой, оставшейся позади жизнью, которую, никак не стараясь закладывать в память, глубоко и подробно помнил и которая-то делала меня человеком одиноким, вынуждая без всякой мысли о литературе просто выписываться одним бесформенным безадресным письмом. Духовно повлиял Андрей Платонов. Повлияло и то, что, читая «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына, который открыт был тогда для прочтения «Новым миром», наткнулся на описание Карабаса, того лагеря, где служил. Тогда же прочитал в библиотечке «Огонька», которую выписывал, книжку неизвестного мне писателя, Юрия Коваля, и проза его выдавила у меня ком из горла. Коваль-то и обучил меня писать, его «Картофельная собака»; писал я кое-как потому, что мучился безысходностью, злом, боялся вообще лёгкости слова, слов, а проза Коваля в одночасье влюбляла в жизнь.
В новом после армии году пытался поступить со старыми стихами в Литературный институт, но получил отказ, стихи не прошли конкурса. Потом — во ВГИК, на сценарный, но так и не сдал экзаменов, потому что попал в те дни в трагикомическую переделку — неожиданно вечером ко мне в квартиру раздался звонок, и я открыл дверь другу по школе, который дезертировал из армии, аж из самого Термеза, и, добравшись до Москвы, пришагал ко мне домой — больше, оказалось, некуда ему идти. Кончилось тем, что прятались от милиции мы уже вместе. Он — потому что бежал, я — потому что укрывал.
А в 1990-м поступил в Литературный с прозой — в тот год отменили почему-то единственный раз экзамен по иностранному языку. И ещё было много случайностей. Тем же летом опубликовали в белорусском журнале «Парус», куда посылал самотёком, как в молодёжный, первые рассказы из цикла «Записки из-под сапога». Перед тем я получил штук шесть письменных отказов из разных редакций молодёжных журналов (тогда учредителем всех таких журналов был комсомол), куда отсылал рукописи, простодушно полагая, что так и надо, раз я молодой. И вот откуда-то издалека получил я конверт с номером журнала и первый свой гонорар — пятьдесят рублей, что меня, помню, больше всего и потрясло; я вообще был в неведении, что возможно заработать за это деньги.
Но литературным началом в полной мере стала публикация в «Литературном обозрении» в сентябре 1990 года. Журнал тогда имел миллионный тираж, и читала его вся литературная Москва. Это были рассказы, с которых начался лирический цикл «Караульных элегий» — я писал именно в этих двух пластах: поэтическая «элегия» и более жёстко очерченные, более драматичные «записки». После первых публикаций стало так свободно, что оба этих прозаических цикла я выписывал и публиковал как на одном дыханье в течение всех последних лет, и уже возник третий, заключающий цикл рассказов, «Правда карагандинского полка». Заключающий потому, что дыханье его — не лирическое, не драматическое, а трагическое, само положило конец всему этому большому повествованию, книге. «Степная книга» — это для меня первый сознательно подведённый итог, и в творчестве, и прожитому, освобождающий от старых долгов.