Еще через месяц, уже из Москвы, на вопрос Черткова он отвечает так:
«Вы спрашиваете, что я работаю. Я кончаю (кончил, могу сказать) статью «Что же нам делать?». И много работаю руками и спиною в Москве. Вожу воду, колю, пилю дрова. Ложусь и встаю рано, и мне одиноко, но хорошо».
В этой книге было много автобиографического. В марте 1885 г. Лев Николаевич писал Черткову;
«Про себя напишу: хотелось бы сказать, что я бодр и счастлив, и не могу. Не несчастлив я – далек от этого. Но мне тяжело. У меня нет работы, которая поглощала бы меня всего, заставляя работать до одурения и с сознанием того, что это мое дело, и потому я чуток к жизни, окружающей меня, и к своей жизни, и жизнь эта отвратительна.
Вчера ночью я пошел гулять. Возвращаюсь, вижу на Девичьем поле что-то барахтается и слышу, городовой кричит: «Дядя Касим, веди же!» Я спросил: «Что?» – «Забрали девок из Проточного переулка, трех провели, а одна пьяная отстала». Я подождал. Дворник с ней поравнялся с фонарем: девочка по сложенью, как моя 13-тилетняя Маша, в одном платье грязном и разорванном, голос хриплый, пьяный; она не шла и закуривала папироску. «Я тебе, собачья дочь, в шею!» – кричал городовой. Я взглянул в лицо, – курносое, серое, старое, дикое лицо. Я спросил: «Сколько ей лет?» – она сказала: «16-й». И ее увели. (Да, я спросил, есть ли отец и мать; она сказала – мать есть). Ее увели, а я не привел ее к себе в дом, не посадил за свой стол, не взял ее совсем, – а я полюбил ее. Ее увели в полицию сидеть до утра, в сибирке, а потом к врачу свидетельствовать. Я пошел в чистую покойную постель спать и читать книжки (и заедать воду смоквой). Что же это такое? Утром я решил, что пойду к ней. Я пришел в полицию, ее уже увели. Полицейский с недоверием отвечал на мои вопросы и объяснил, как они поступают с такими. Это их обычное дело. Когда я сказал, что меня поразила ее молодость, он сказал: «Много и моложе есть».
В это же утро нынче пришел тот, кто мне переписывает, один поручик, Иванов. Он потерянный и прекрасный человек. Он ночует в ночлежном доме. Он пришел ко мне взволнованный. «У нас случилось ужасное: в нашем номере жила прачка. Ей 22 года. Она не могла работать – платить за ночлег было нечем. Хозяйка выгнала ее. Она была больна и не ела досыта давно. Она не уходила. Позвали городового. Он вывел ее. «Куда же, – говорит она, – мне идти?» Он говорит: «Околевай, где хочешь, а без денег жить нельзя». И посадил ее на паперть церкви. Вечером ей идти некуда, она пошла назад к хозяйке, но не дошла до квартиры, упала в воротах и умерла».
Из частного дома я пошел туда. В подвале гроб, в гробу почти раздетая женщина с закостеневшей, согнутой в коленке ногой. Свечи восковые горят. Дьячок читает что-то вроде панихиды. Я пришел любопытствовать. Мне стыдно писать это, стыдно жить. Дома блюдо осетрины, пятое найдено не свежим. Разговор мой перед людьми мне близкими об этом встречается недоумением: зачем говорить, если нельзя поправить. Вот когда я молюсь: Боже мой, научи меня, как мне жить, чтобы жизнь моя не была мне гнусной. Я жду, что Он научит меня».
Нетрудно узнать в этом описании содержание XXIV главы, где эти два факта переданы почти буквально, только с еще большими трагическими, художественно обработанными подробностями. И эта живость фактов, эта наличность живых документов придает еще больше значения этой замечательной книге.
Глава 3. Бремя жизни. Посланничество. Земельный вопрос
В половине 80-х годов шла напряженная борьба правительства с революционным движением. Жертв было много, и ко Льву Николаевичу стекались просьбы родственников пострадавших об облегчении их участи. Л. Н-ч редко отказывал в такого рода помощи и передавал просьбу своим влиятельным друзьям. Одною из таких была его родственница, графиня Александра Андреевна Толстая, и вот в 1884 г. мы видим целый ряд писем Л. Н-ча, в которых он просит ее исходатайствовать те или другие льготы для политических ссыльных. И среди этих писем есть чрезвычайно характерные для Л. Н-ча строки. В ходатайства о ссыльных вплетается вопрос о вере, и Л. Н-ч как бы отбивается от дружеских попыток к обращению. В мае 1884 г. он пишет:
«Очень грустно будет, если Армфельд не позволят жить с дочерью. Она уже начала надеяться. Хочется сказать и скажу: в каком же мире мы живем, если о том, чтобы мать могла жить с несчастной дочерью, – несчастной, потому что ее держат на каторге люди же нашего мира, – если об этом нужно просить, умолять, хитрить и хлопотать?