Биробиджан — так была названа столица Еврейской автономной области, довольно часто отождествляемая с самой этой областью, ЕАО, приютившейся на краешке Хабаровского края, далеко на Дальнем Востоке (свет и здесь исходил с Востока!).
Незадолго до убийства Кирова на Первом Всесоюзном съезде советских писателей (среди которых евреев было всего вдвое меньше, чем русских) известный еврейский поэт Ицик Фефер в своей речи напирал на такую небывалую особенность еврейской поэзии в СССР, как бодрость и оптимизм (что не помешало ему быть расстрелянным в 1952 году по делу Еврейского антифашистского комитета, ЕАК). В своем оптимистическом порыве Фефер постарался еще и отряхнуть со своих ног последний воображаемый прах родины предков: «Когда мутная волна антисемитизма захлестывает все капиталистические страны, советская власть организует еврейскую самостоятельную область — Биробиджан, который очень популярен. Многие из еврейских писателей буржуазных стран едут сюда, многие палестинские рабочие удирают из этой так называемой „родины“ на свою подлинную родину — в Советский Союз». Да, собственно, и было ли что отряхать? «Палестина никогда не была родиной еврейских трудящихся. Палестина была родиной еврейских эксплуататоров».
Поняли намек? У трудящихся и эксплуататоров разные родины. Где вот только они размещаются?..
Так припечатал конкурирующую грезу идеологически продвинутый еврейский поэт. Но… Но ведь поэт всегда прав, как однажды припечатала Ахматова, ведь народ не имеет иного голоса, кроме голоса своих поэтов (в том числе и тех, кто не напечатал ни строчки, а только жил поэтическими чувствами)…
Правда, прежние еврейские поэты возглашали нечто противоположное Феферу и К°: «Да прилипнет в жажде к нёбу мой язык и да отсохнут руки, если я забуду Храм твой, Иерусалим!..» Если бы Фефер или кто-нибудь еще произнес о Биробиджане хоть вполовину что-нибудь столь же мощное — тогда бы я им поверил. Невозможно обрести родину, не заставив ее имя звучать поэзией, не включив его в какую-то систему чарующих образов. Не корысть, но поэзия движет народами, страну создают не столько инженеры и землекопы, сколько поэты и прочие грезотворцы. А это звучит отнюдь не поэтично: Биробиджан, страна моя…
Биробиджан — как много в этом звуке для сердца русско-еврейского слилось, как много в нем отозвалось! Для меня это имя, сколько помню, отзывалось чем-то нелепым, без всякого умения и старания изготовленным названием бездействующего муляжа еврейской независимости, еще гораздо более бездействующей, чем независимость украинская или эстонская. Надо же выдумать — еврейское государство в государстве у высоких берегов Амура, где наверняка по пальцам трех-четырех рук можно пересчитать всех евреев, сидящих там разве что в силу какой-то жизненной неудачи или по заданию партии. И слово-то, начинающееся с пивного «бир», тут же на полинезийский манер откликающегося еще одним «би», а заканчивающееся тюркским «джан» (Азербайджан) — и при этом все равно каким-то чудом еврейское, конфузившим меня перед окружающими неким особо смехотворным образом.
И этакое звукосочетание собиралось соперничать в величии и благозвучии с Иерусалимом!
Но может быть, когда-то для кого-то оно и впрямь звучало поэтически? Как бы заглянуть в уши и души тех, кто его в те времена слышал и произносил? Кто знает, возможно, они и впрямь могли воскликнуть от всего сердца: Биробиджан — это звучит гордо!
* * *Когда я начал погружаться в историю Биробиджана, я очень скоро понял, что эту историю нужно в большей степени создать, чем изучить. Я имею в виду не научную историю, собирающую действительно важные факты о росте надоев и перемещениях во власти, но способную зачаровать лишь редких счастливцев, обладающих бухгалтерским складом души. В народной же душе способна жить лишь история поэтическая, почти пренебрегающая всем, что только полезно, а интересующаяся лишь грандиозным, трогательным, прекрасным и ужасным; в центре народной истории всегда стоит человек, тайный символ самого народа, — нет, не стоит, но борется, ликует, страдает, побеждает, терпит поражение и снова восстает, то безмерно великий и гордый, то безмерно несчастный, но никогда не жалкий или презренный. Народная память готова принять трагическое, но не унизительное.