Два дня продолжалось это аутодафе; сожжено было всё, что могло показаться подозрительным для хитрого ума прожорливой инквизиции, — остались только спрятанные Анною Артемьевною немировские письма да старые бумаги в двух запертых сундуках, ключи от которого сохранялись Кубанцем. Эти сундуки стояли у всех на виду, в задних комнатах, и стояли так давно, так привык к ним глаз, что никому и в голову не приходило полюбопытствовать, что в них лежит. Они лежали никуда не годным домашним скарбом.
В среду разборка прекратилась, и после всенощной, отслуженной на дому, Артемий Петрович с детьми исповедались. Сильный удар, повернувший Артемия Петровича от дороги, по которой он шёл, заставил его теперь оглянуться и спросить себя: та ли это дорога, по которой должно идти, и исполнил ли он сам свой долг как человек? Прежде звучавшие бесследно, но теперь осознанные и прочувствованные им вечные истины вечного слова строго и неумолимо потребовали отчёта в данных ему талантах… И как гадок, как мерзок показался он себе. Всё, чем он так возносился, за что он считал себя достойным боготворения от современников и потомства, всё это показалось ему таким безобразным исчадием чудовищного себялюбия, таким мелким, ничтожным, таким недостойным такой чистой любви, которая только одна в силах создать в человеке человека. Артемий Петрович плакал и молился…
На другой день после обедни, за которою причащалось семейство Волынских, приехали проведать и поздравить те из знакомых, которых не испугали опала императрицы и ходившие по городу сплетни. Агенты тайной канцелярии, а вместе с тем и герцога Бирона, искусно пустили слух о тайных собраниях в доме Волынского, и слух этот, сплетаясь, перевиваясь и наматываясь, скоро обратился в громовую весть об открытии громадного заговора, имевшего целью низложение императрицы и возведение на престол самого Артемия Петровича. Досужие фантазии разыгрывались в различных объяснениях и догадках; стало ясно, отчего и бунты, и пожары и все народные бедствия: всё это интриги, чтобы возбудить народ против правительства и низвергнуть его. Недаром же в кабинете Волынского разрисовано родословное древо, не уступавшее будто бы в знатности и древности царственному роду!
Приветливо встретил Артемий Петрович знакомых, не покинувших его в несчастии, но этот приём не прежний, да и гости казались не прежними. У иных только и достало мужества настолько, чтобы явно не покинуть врага герцога, у других таилась ещё надежда на возвращение к опальному кабинет-министру милостей государыни, что случалось нередко, а следовательно, и отвёртываться при первом же удобном случае оказалось бы невыгодным. Мало насчитывалось людей истинно преданных.
Говорили общими местами о злобе дня того времени, утешали хозяина. Эйхлер рассказывал, как государыня лестно отозвалась об уме Артемия Петровича, об его красноречии и умении толково докладывать, генерал Брюс предсказывал близкое возвращение фавора, но сам хозяин не верил в будущее.
— Верно, Бог хочет наказать меня за прежние грехи, — грустно отвечал он на утешения, — а это дело (побои Тредьяковскому) служит только претекстом[28].
Однако же утешительные речи произвели впечатление на Артемия Петровича, заронили мысль, что, может быть, ещё не всё потеряно, что может случиться поворот в его сторону, могут воротиться милости государыни и… до чего не может доиграться воображение, когда стимулом необузданное самолюбие. Христианское смирение, самоуничижение, покаятельное созерцание грехов улетели быстро, как навеянные временным упадком духа и бессильные перед влиянием более владычного деятеля. Весь остальной этот день Артемий Петрович соображал, как действовать, и кончилось тем, что спасение показалось не только возможным, но несомненным и совершенно верным: стоило только разъяснить историю с шутом, извиниться перед герцогом за увлечение относительно пииты и объяснить, что слова «вассал Польши» нисколько не могут относиться к герцогу курляндскому. Лишь бы увидеться с Бироном, а там… Артемий Петрович сильно надеялся на своё красноречие.
На следующий день, ранним утром, когда, как известно, его светлость обыкновенно ещё не изволил выходить из своих покоев, Артемий Петрович в приёмной герцога просил дежурного пажа доложить о себе. Ответ не заставил себя долго ждать: «Его светлость не изволили приказать принимать», — передал паж с нахальною усмешкою и тем тоном, которым обыкновенно говорят холопы знатных особ, с некогда сильными, но окончательно упавшими властями. Несколько дней назад такой ответ взбесил бы кабинет-министра, но теперь не то, теперь не заговорила оскорблённая гордость, не разлилась яркою краскою негодования, а только выдавила едкие слёзы от скорбного принижения и горечи от неудачи.
«Нельзя же отказываться и складывать руки от первого толчка, в виду несомненного успеха в будущем», — подумал Артемий Петрович и решился, при невозможности личных объяснений, действовать через посредников. Но через кого? Вернее всего было бы через Остермана, но неприятные отношения сложились между ними так давно и так остро, что сам утопающий не мог бы принять графа за спасительную соломинку. За исключением Остермана, более всех влиятельным лицом в придворном кружке считался фельдмаршал Миних, и Артемий Петрович решил сейчас же ехать к нему. Правда, его отношения к фельдмаршалу никогда не отличались особенною дружбою, но не были, однако же, и открыто враждебными, а что когда-то в польскую войну Артемий Петрович интриговал против Миниха и писал на него доношения герцогу, то это было так давно и притом же, вероятно, так и осталось тайною.
Миних принял Артемия Петровича спокойно, с обыкновенного своею любезностью, как будто перед ним был не опальный кабинет-министр и не проситель, только в серых глазах его можно было подметить удивление и как будто насмешку. В бессвязном рассказе, далеко не напоминавшем прежнего блестящего оратора, Артемий Петрович высказал фельдмаршалу всё случившееся и просил представить герцогу те объяснения, которые он желал бы, но не мог передать лично.
Миних давно уже знал историю не хуже, а лучше самого Волынского, но не прерывал рассказа, обдумывая в то же время вопрос — будет ли выгодно и в какой мере исполнить просьбу? Решив предварительно, что ходатайством своим ни в каком случае не вредит себе, ни при успехе, ни при неудаче, он даже верно оценил, что в случае успеха он приобрёл бы в лице Волынского преданного друга, а это было необходимо как противовес влиянию герцога на императрицу.
— В точности исполню ваше поручение, почтеннейший Артемий Петрович, и сделаю со своей стороны всё, что смогу, но за успех не ручаюсь, — обещал фельдмаршал, провожая Волынского с тою же почтительною вежливостью, с какою делал в дни фавора Артемия Петровича.
Действительно, фельдмаршал исполнил в точности обещание; он не только передал герцогу в тот же день все объяснения кабинет-министра, но и от себя подкрепил их живым ходатайством.
Артемий Петрович прежде всего был русский, а следовательно, человек безрасчётливый, что и доказал своим обращением к Миниху. Да, впрочем, жизнь иногда складывается в такую неизбежную, роковую, заранее определённую форму, что никакая человеческая мудрость не может изменить ни малейшей йоты в раскладе обстоятельств, когда самый глубоко обдуманный шаг только вредит и ускоряет развязку. Таким шагом был и визит к Миниху. Может быть, раздражение герцога смягчилось бы и дело ограничилось бы более или менее продолжительною опалою и отсылкою на какой-нибудь пост в отдалённом крае, но заступничество Миниха окончательно погубило Волынского. После приезда Миниха герцог вполне убедился в существовании если не совершенно организованного заговора, то в определённо сложившемся намерении и даже попытке подкопаться под него, в чём, конечно, кабинет-министр был только орудием, а настоящими деятелями немцы. Для него ещё более очевидной стала необходимость употребить решительные меры, уничтожить с корнем и спешить, спешить сколько возможно.
28
Волынский и кадет Криницын избивали Тредиаковского 4 февраля 1740 года. На следующий день, 5 февраля, избиение повторилось дважды (во дворце Бирона и в Маскарадной комиссии), а 7 февраля Тредиаковский был избит ещё раз, теперь уже в доме Волынского.