Упомянутый мной Владимир Брусилов был знаменитым русским писателем, чьи книги – вероятно, потому, что автор разъезжал в турне по Англии, – достигли вершины популярности. Литературное общество Зеленых Холмов неделями разбирало его произведения, и Катберт уже всерьез намеревался выбросить белый флаг. Владимиру особенно хорошо давались мрачные зарисовки беспросветной тоски, где до триста восьмидесятой страницы ничего не происходило, а потом русский мужик решал наложить на себя руки. Неслабая нагрузка для человека, чьим самым серьезным чтением до сей поры была вардоновская [4]монография о прямых ударах, и терпение, с которым Катберт переносил эти романы, лишний раз говорит о чудесах любви. Но напряжение было ужасным, и, думаю, юноша сдался бы, не заглядывай он в газеты, где писали, какая безжалостная резня разворачивается в России. Катберт был в душе оптимистом и потому решил, что с той скоростью, с какой население этой странной страны убивает друг друга, запасы русских писателей должны в конце концов иссякнуть.
Как-то утром, бредя вниз по дорожке во время короткой прогулки – единственного упражнения, на которое он еще был способен, – Катберт увидел Аделину. Боль пронзила его тело, когда в ее спутнике он признал Рэймонда Парслоу Дивайна.
– Доброе утро, мистер Бэнкс, – сказала Аделина.
– Доброе утро, – глухо ответил Катберт.
– Слышали новость о Владимире Брусилове?
– Умер? – с надеждой спросил Катберт.
– Умер? Что за вздор! С чего бы ему умирать? Нет, вчера после брусиловской лекции в Квинс-холле тетя встретилась с его менеджером, и тот пообещал, что в следующую среду мистер Брусилов будет на нашем приеме.
– А, вот оно что, – вяло сказал Катберт.
– Не знаю, как ей это удалось. Думаю, она упомянула, что там будет мистер Дивайн.
– Но говорили ведь, что он и так приезжает, – попытался возразить Катберт.
– Я буду очень рад, – заявил Рэймонд Дивайн, – возможности увидеть Брусилова.
– Наверняка Брусилов так же рад возможности увидеть вас, – подхватила Аделина.
– Возможно, – согласился мистер Дивайн. – Возможно. Искушенные критики считают, что мои работы сродни творениям русских мастеров.
– У вас такие глубокие персонажи.
– Да, да.
– И атмосфера…
– Весьма.
Исполненный душевными муками, Катберт собрался покинуть воркующих голубков. Мир для него почернел, птицы перестали чирикать. Русский мужик с триста восьмидесятой страницы – и тот нашел бы больше радости в жизни.
– Вы ведь придете, мистер Бэнкс? – спросила Аделина, когда он повернулся.
– А? Да, хорошо, – сказал Катберт.
В следующую среду Катберт вошел в гостиную миссис Сметерст и занял свое обычное место в дальнем углу, откуда, слившись со стенами, можно было в свое удовольствие смотреть на Аделину. Его взору предстал великий русский мыслитель, окруженный толпой поклонниц. Рэймонд Парслоу Дивайн еще не появлялся.
Вид у мыслителя был необычный. Владимир Брусилов – несомненно из лучших побуждений – позволил своему лицу полностью скрыться за колючей растительностью, но из-под нее проглядывали глаза испуганной кошки, которую на незнакомом дворе прижала к забору ватага мальчишек. Писатель выглядел брошенным и обреченным, и причину тому Катберт приписал страшным известиям с родины.
Но Катберт ошибался. В последнее время новости из России были для Владимира Брусилова особенно радостными. Трое из его главных кредиторов пали от рук пролетариата, а богач, которому он вот уж пять лет как был должен за самовар и пару галош, сбежал из страны и больше не давал о себе знать. Нет, не дурные вести из дома тяготили Владимира. Беда была в том, что из посещенных им по приезде в Англию деревенских литературных обществ это было по счету восемьдесят первым, и писателя от них уже с души воротило. Когда ему предложили отправиться в литературное турне, он не глядя подписал все бумаги: в пересчете на рубли предложенный гонорар казался очень привлекательным. Но сейчас, вглядываясь сквозь космы в лица сгрудившихся вокруг него дам и зная, что чуть ли не каждая держит при себе собственные рукописи и ждет, когда можно будет выхватить их и приступить к чтению, он мечтал вновь оказаться в своем тихом доме в Нижнем Новгороде, где хуже чем шальная бомба в утреннем омлете случиться ничего не может.
Его раздумья прервал вид приближающейся хозяйки, которая держала под руку худосочного юношу в роговых очках. Выглядела миссис Сметерст так, словно вела на ринг соискателя чемпионского титула.
– Пожалуйста, мистер Брусилов, – сказала она. – Я с огромным удовольствием хочу представить вам Рэймонда Парслоу Дивайна, нашего талантливого молодого писателя, с чьими работами вы наверняка знакомы.
Достопочтенный гость с опаской поглядел из-под нависших бровей, но промолчал. Про себя он думал, как похож этот Дивайн на восемьдесят предыдущих молодых деревенских писателей. Рэймонд Парслоу Дивайн учтиво поклонился, в то время как Катберт сверкал глазами из своего угла.
– Критики, – произнес мистер Дивайн, – великодушно сочли, что в моих скромных трудах есть изрядная доля русского духа. Я многим обязан вашей великой стране. Особенно писателю Советскому, он сильно повлиял на мое творчество.
В чаще что-то зашевелилось: это раскрылся писательский рот. Владимир Брусилов не привык много говорить, особенно на иностранном языке, и каждое слово будто извлекалось на свет сложнейшей горнодобывающей машиной. Он смерил мистера Дивайна ледяным взглядом и отпустил три слова:
– Советский нехорошо.
Машина на мгновение замерла, потом заработала вновь и выдала на-гора еще четыре слова:
– Плевать мне от Советский.
Настала тягостная минута. Судьба кумира привлекательна, но уж больно суетна: сегодня тебя любят, а завтра и помнить перестали. До сей поры акции Рэймонда Парслоу Дивайна котировались в интеллектуальных кругах Зеленых Холмов значительно выше номинала, но теперь спрос на них резко упал. Только что Дивайна уважали за влияние Советского, но, выходит, Советский – нехорошо. Советский, прямо скажем, – скверно. Пусть за любовь к Советскому вас не посадят в тюрьму, но ведь есть еще и нравственный закон, а его Рэймонд Дивайн явно преступил. Женщины отодвинулись от него, приподняв юбки. Мужчины обратили на него осуждающий взгляд. Аделина Сметерст вздрогнула и выронила чашку. А Катберт, зажатый в углу, как сардина в банке, впервые за долгое время увидел проблески света.
Несмотря на глубокое потрясение, Рэймонд Парслоу Дивайн попытался восстановить утраченный авторитет.
– Я хотел сказать, что когда-то попал под влияние Советского. Молодому писателю так легко ошибиться. Но я давно уж перерос этот этап. Фальшивый блеск романов Советского больше не ослепляет меня. Теперь я всей душой принадлежу к школе Настикова.
Это возымело эффект. Слушатели понимающе закивали. Ну не посадишь же, в самом деле, мудрую голову на молодые плечи – так стоит ли строго судить давние ошибки тех, кто наконец прозрел?
– Настиков нехорошо, – холодно произнес Владимир Брусилов. Он остановился и прислушался к работавшей в недрах машине.
– Настиков хуже Советский.
Снова пауза.
– Плевать мне от Настиков.
В этот раз сомнений не было. Привилегированные акции Рэймонда Парслоу Дивайна рухнули в бездонную пропасть. Всей честной компании стало ясно, какую змею они пригрели на груди. Тот, чьи слова принимали за правду и кого доверчиво почитали, все это время, оказывается, принадлежал к школе Настикова. Вот и верь после этого людям! Гости миссис Сметерст были воспитанными, поэтому громкого протеста не последовало, но на их лицах читалось отвращение. От Дивайна поспешили отодвинуться дальше. Миссис Сметерст строго поднесла к глазам лорнет. Послышался злой шепот, а в конце комнаты кто-то шумно открыл окно.
Какое-то время Рэймонд Дивайн силился заговорить, потом осознал свое положение, повернулся и проскользнул к выходу. Когда дверь за ним закрылась, гости облегченно вздохнули.
Владимир Брусилов перешел к подведению итогов.
4
Гарри Вардон (Harry Vardon, 1870–1939) – английский гольфер, ставший профессионалом всего в двадцать лет и с тех пор победивший на шести Открытых чемпионатах Великобритании и на Открытом чемпионате США по гольфу. За свою спортивную карьеру он вышел победителем более чем в 60 турнирах по гольфу ив 1913 г. написал подробное руководство по этой игре («The Complete Golfer»).