Выбрать главу

Она впервые почувствовала эти толчки, всего возможнее даже, что один толчок, вчера на рассвете, во сне, и, проснувшись, разлепив глаза — взгляд тотчас уперся в знакомую трещину на сером пыльном потолке, скользнул к потеку в углу, — она в недоумении, вся сжавшись в ожидании, лежала, не понимая, что произошло, и почему-то думая, что она не имеет права пошевелиться, сделать даже малейшее движение, ибо то, что с ней произошло и чего она должна ждать, произойдет вновь. И, боясь нарушить этот настрой ожидания и уже догадываясь, ч т о  это такое, догадываясь со странным радостным испугом и трепетом, наполнившим всю ее, она лежала не дыша, в притихлости, не смея оглядеться по палате. И оттого, что было рано и свет в палате был редким, зеленым, точно истлевающим, и неровным, тоже чувствовалось тревожное предощущение, и оно накладывалось на то, какое возникло в ней самой, и Лидия Ксаверьевна оттого еще больше замерла и ждала.

Да, проснувшись, она ждала, напрягшись мускулами живота, точно ждала не того слабого и, в сущности, беспомощного толчка, а серьезного удара и приготовилась к этому. И он последовал, этот толчок, последовал после долгого перерыва — Лидии Ксаверьевне показалось, будто прошел целый час, — толчок был мягким, но отчетливым, и она от неожиданности, удивления тихо ойкнула, невольно кинув руки туда, к паху, и в одно мгновение, в один пронзительный миг поняла: ребенок, ее ребенок, он живет, дает о себе знать… Она мать, она, вернее, будет матерью!

Тотчас ощутила разлившуюся в ней покойную радость, какой не знала, не испытывала до того времени, то было первородное счастье, первородный восторг, и она отдавалась ему в полной мере.

Когда рассеялся редкий зеленый свет, в котором Лидия Ксаверьевна проснулась с новым чувством, и день вступил в свои права — в палате стало светло, по коридору заходили люди, что-то провозили, звенящее и дребезжащее, — первой очнулась Клавдия Ивановна. По виду она была значительно старше всех. О себе сказала, когда ее привезли в палату: «Трех родила, как семечки отщелкала, на четвертом вот застопорилась». Приподнявшись на локте так, что казенная застиранная рубашка сползла с плеча, она спросила негромко:

— Никак, Лидия Ксаверьевна, явился? Постучал? По глазам вижу!

Блаженное состояние не проходило, воображение легко, картину за картиной, рисовало то, что в действительности было еще так далеко, до чего ей предстояло немало пройти испытаний, но всего этого она не знала, не представляла еще. Она бесконечно радовалась своему новому состоянию, и ей уже казалось совершившимся, реально существующим или, по крайней мере, теперь уже близким: у нее ребенок, у нее сын. Обязательно сын. Сначала маленький, крошечный, потом большой, огромный, весь в отца, да-да, в него, Егора Сергеева. Так, и только так. О тех же испытаниях, о том, что ей предстояло, она просто не думала, забыв предупреждения врачей, их многозначительные молчаливые взгляды, когда они в эти недели собирались у ее койки, расспрашивали, выслушивали, говорили о каких-то спайках, узлах.

Она не понимала сначала, откуда это и почему болели мышцы возле рта, да и замечала такое, лишь когда приносили еду и няня настойчиво требовала, чтоб тарелки были чистыми, «как помытые», Лидия Ксаверьевна сказала нянечке, что вот трудно есть, а почему — неизвестно… И тогда полная, приземистая, с маленькими шустрыми глазами нянечка заливисто рассмеялась:

— Так чего ж не трудно-то! Вон, весь день вижу — улыбка как приклеена. Будто клад нашла! Небось заболят мышцы-то.

— А как же? Клад, клад, тетя Паша! — говорила Лидия Ксаверьевна с мягкой и доброй усмешкой, так красившей ее: русобровое округлое лицо просветлялось, делалось и смущенным, и по-детски наивным, а в глазах переливались искристые огоньки.