Стрелять уже было нельзя, не рискуя задеть, а то и убить подсадную, к тому же Сергеев, зачарованный происходящим, вовсе забыл в эти минуты, что он в засидке, что ружье у него заряжено; теперь даже то недавнее ощущение, вызываемое прохладой ружейной стали, которое давало ему подспудное представление именно о том, зачем он тут, отступило, утратилось — Сергеев, зачарованный, видел лишь то, что происходило на воде, всем существом своим следил лишь за тем, что делалось в каких-то пятнадцати — двадцати метрах. Спираль закрутилась так близко, что казалось, селезень в следующий миг столкнется с уткой, но она, перестав окатываться и охорашиваться, оставалась неподвижной и спокойной, словно знала, что любовный ритуал не завершен, и с достоинством, терпеливо ждала его продолжения.
Солнце вот-вот должно было выйти из-за горизонта: чистой розово-перламутровой короной вспухло небо над камышовым ровным простором, простиравшимся далеко влево и вправо. Справа четкой ступенчатой стеной, похожей на лестницу, поднимавшуюся в небо, темнел лес; он еще не просматривался отчетливо, оставаясь в тени. Это и были Медвежьи Горы. Слева густо кучерявился кустарник, а дальше озеро переходило в заболоченный погибший лес: торчали, вздыбившись, обломанные сухостойные стволы, точно там промчался огненный, все опаливший и разрушивший смерч, среди бурелома кое-где лишь зеленели хилые недомерки-сосенки. И даже эта грустная картина вонзившегося в небо сухостоя на болоте не могла разрушить теперешнего состояния Сергеева: в этом весеннем зачинавшемся утре угадывались могучие, неодолимые силы природы, бесконечная, отзывавшаяся сейчас в сердце набатом мощь, слитая в единую гармонию с бесхитростностью и простотой вокруг. И хотя Сергеев видел за свою жизнь множество раз и такое утро, и зарю, поднявшуюся розово-золотой короной, и камыш, и бурелом, и такой же, как здесь, ступенчатый лес, видел не впервые и утиную любовную утеху, но все это, слитое воедино, открывшееся во взаимной связи, было поразительным, отдалось в Сергееве щемяще-мажорным гимном, и ему казалось, усиленный, он выливался и выплескивался наружу, звучал набатом, наполнял и будоражил все вокруг, и Сергеев, переполненный бушевавшей в нем радостью, удивлялся: как же под этим набатом все не пугалось, не взлетало? Он в эти минуты одновременно существовал как бы и в реальном мире, и вне его, не отдавая себе отчета, что набат ему лишь чудился, жил только в нем, что мажорный, все заполняющий гимн рождался лишь в его душе. Завороженный, весь сжавшийся, Сергеев сидел в засидке не шелохнувшись, почти не дыша, боясь сделать малейшее движение, ноги у него занемели, затекли.
Совсем уже рассвело. Из-за кромки горизонта как-то мгновенно выплыла огненная краюха, будто выдавилась, облив все тотчас золотисто-огненным светом, спалив в бездымном пламени султанчатые макушки прошлогоднего сухого камыша. Сразу вокруг изменились краски: темной чистой зеленью проступил ступенчатый лес на Медвежьей Горе, светло-изумрудным шелком выткался отлогий откос берега, даже камышовое белесое поле, простиравшееся влево к самому болоту, теперь было оранжевым, веселым, и небо будто отодвинулось, поднялось над землей, налившись глубокой, бездонной голубизной… И Сергеев, как бы слившись со всем этим, ощущая себя частицей всего окружающего, чувствовал, как будоражащая бражность вливалась в него сотнями тонких звенящих струй, наполняя все клетки, поры упружистой призывной силой. И она, эта сила, точно выжимала к горлу теплые щекочущие волны. Сергеев то и дело сглатывал накатывающиеся комки, глаза застилала прозрачная, точно слюдяная, пленка, сам того не замечая, шевеля губами, почти вслух, горячительно, растроганно думал: «Какая же красота! Какая радость и счастье быть человеком, видеть и ощущать все это, быть причастным к природе, чувствовать, что ты частица ее, единая, неотторжимая, ты во всем этом, во всем! И все оно в тебе. Да-да! Вечная удивительная жизнь!»