Ветры дули и тут, в солдатском парке, разбитом сразу за кирпичными белеными постройками госпиталя, налетали они и на могилу Сергеева, на ограду из штакетника и, словно в сердитости, неудовольствии, шуршали, гудели шмелино в иссыхающей опалой горке венков, путались в красных, как кровь, лентах и вновь, как бы опомнившись, бросались в свою призрачную погоню за временем…
Все на могиле пока было временным: деревянная изгородь, венки, составленные на конус, увеличенная поясная фотография Сергеева в форме; позднее тут встанет железная ограда, ляжет черная строгая плита — осколок степной ночи, — вознесется стрелой острый клин обелиска, белый с блекло-зелеными прожилками мрамор. Вознесется, как бы споря со временем, как бы наперекор ему, навечно.
Сохла могила, схватывалась твердью — земля торопилась заживить свою рану, и цветы в горшках никли не от знойного дыхания суховеев — от живой, казалось, осознанной скорби.
Люди приходили сюда ежедневно, стояли подолгу, горевали, вспоминали Сергеева, строгие военные похороны, но человеческий поток с каждым днем убывал, таял, и лишь неизменно еще являлись сюда двое: маленькая женщина и худой высокий подросток — Лидия Ксаверьевна и Максим.
И они сами еще не знали, что пролетит, пронесется оно, быстротекущее, они будут по-прежнему приходить сюда, но все реже и реже, потому что известно: «Время в конце концов переправляет нас через реку, оставляя бремя горестей наших на том берегу…»
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Генеральскую форму из мастерской привез накануне вечером адъютант Любочкин, аккуратно завернутую в бумагу, перетянутую шпагатом.
Форма шла Фурашову — отутюженная, отдававшая свежим запахом шерсти, она обхватывала ловко, без изъяна фигуру, еще поджарую, не рыхлую; шелковая гладкая, будто лакированная, подкладка приятно холодила тело, сияли дутые, с гербами пуговицы; шитые золотые лепестки на воротнике тужурки вспыхивали радужными пронзительными огоньками, накладные лампасы на брюках стекали внизу двумя широкими огненно-красными полосами… Когда Фурашов, одевшись, вышел к дочерям, Катя, ойкнув, сорвалась со стула, вся сияя, в восторге, со счастливыми слезами подлетела к нему, зарылась лицом на груди, потом отступила, затараторила, захлебываясь, сглатывая слезы:
— Ой, папочка! Какой же ты!.. Как же тебе здорово, папулечка! Здорово! Генерал… Ой-ой-ой! — Опять подскочила, целовала в щеку, в нос, в подбородок — порывистая, возбужденная, горячая.
Марина, как всегда, выразила свое отношение сдержаннее, хотя тоже быстро поднялась с дивана, на котором лежа читала книжку, и, щуря умные, глубокие глаза — в них светились неподдельная радость и удивление, будто она увидела своего отца с неожиданной стороны и это явилось для нее каким-то внезапным открытием, — сказала чуточку протяжным, напевным голосом, с годами похожим все больше на голос матери:
— О, папа, верно! Идет тебе в генералах… Поздравляю!
Тоже поцеловала в щеку, но за внешней привычной сдержанностью дочери Фурашов уловил на этот раз и теплоту, и маленькое открытие, какое она сделала: он еще крепок, в силе, ему, выходит, доверяют большое и важное дело… Такое, по крайней мере, прочитал во взгляде дочери и, размягченный, обнял обеих, и в этот миг бесконечно верил, что у него нет ничего на всем свете дороже вот их, его девочек, дочерей; он ради их судьбы поступался и поступается многим в своей нелегкой холостяцкой жизни, и эта минута, этот миг — щедрая, сполна отпущенная награда за все его испытания, сомнения, горести многих лет, душевные боли — за все, за все… И еще неожиданно ему явилась в тот миг мысль: а если бы была тут Маргарита Алексеевна? Он даже испугался этой непрошенно пришедшей мысли.
Неужели дочери что-то интуитивно уловили, почувствовали? Марина взглянула на него продолжительным внимательным взглядом, потом сказала твердо, как о решенном:
— Надо звать гостей. У военных ведь полагается обмывать звезды…
— Правильно! Правильно! — подхватила Катя, вся светясь, крутнувшись, беря отца за руки. — Папочка, не возражай! Так будет, так хотим! И знаешь, позвоним Маргарите Алексеевне… — Она стрельнула глазами на Марину, точно стараясь определить ее реакцию. — Да, позвоним, поможет, а ты зови гостей.
Он молча кивнул.
Уже несколько дней Фурашов занимал кабинет Сергеева. Все здесь еще говорило о недавнем хозяине, напоминало о нем; предельная скромность мебели — только самое необходимое: рабочий стол и стол для совещаний, небольшая зашторенная доска на стене, в углу сейф, окрашенный светло-кофейной краской, под цвет панелей кабинета, столик с телефонными аппаратами, настольная лампа… Фурашов ревниво следил, чтоб все здесь сохранялось и поддерживалось в нерушимости и неизменности, как при Сергееве.