Ренату Николаевну он нашел в истерике, в слезах, она лежала на диване высоко на подушках, с мокрым полотенцем, прикрывавшим бледный лоб, постанывала по-детски, вздергивалась. Фурашов накапал в ложечку валерьянки — она пила, и зубы ее постукивали дробно по металлу. Потом, когда он вернулся на кухню, чтобы отыскать нашатырный спирт, собираясь натереть виски Ренате Николаевне, Катя шепотом, в сбивчивой торопливости рассказала о том, что Рената Николаевна была в госпитале, говорила с Милосердовой, и о приходе на пляж Гладышева…
— Это плохо ведь? Да, папа? Рената Николаевна не так поступает, ведь да? — с озабоченностью заглядывая в глаза Фурашову, с пресекающимся дыханием подступала Катя. — Тебе неприятно? О тебе могут… ну, не так подумать? Но мы с Мариной знаем, ты не можешь, ты не такой…
Успокаивая дочь, говоря ей лишь: «Ничего, ничего, Катя», он глушил гнев, который клокотал в нем. Он все же сдержался, потер Ренате Николаевне виски тампоном, смоченным нашатырным спиртом; она вскоре заметно успокоилась, хотя глаза ее оставались закрытыми, и нервно, прерывисто стала говорить, что уедет, что у нее нет больше сил.
Фурашов подумал в ту минуту, что как раз, должно быть, приземлился самолет с генералом Сергеевым — он еще не знал, что там, на аэродроме, разыгралась истинная трагедия, — и, взглянув на часы, сказал, удивившись четкости и холодности, с какой все вышло:
— Через полтора часа, Рената Николаевна, в обратный рейс вылетает служебный самолет на Москву.
Поднявшись с дивана при общем гнетущем молчании, отложив полотенце, Рената Николаевна, пошатываясь, ушла во вторую комнату, а вскоре явилась с матерчатым, в темную клетку, чемоданом.
С аэродрома, проводив Ренату Николаевну, усадив ее в самолет, он возвращался, думая, что с девочками неизбежен разговор: он им должен будет сказать все, сказать о Милосердовой, о том, чего он не видел и не замечал, от чего годами прятался, убегал, надеясь, что можно все зажать в себе, задавить… Он приведет многие примеры благородства Маргариты Алексеевны, откроет и этот недавний случай, свидетелем которого оказался на аэродроме, когда встречал их. Полагал, разговор получится трудным, горьким: сможет ли доказать, донести то, что было у него на душе, и вместе не обидеть, не оттолкнуть от себя дочерей, которых любил, в которых видел свою совесть?
Открыв дверь в квартиру, остановился от неожиданности. Из передней увидел — в комнате накрыт стол: чистая скатерть, электрический блестящий самовар, чайные приборы, конфеты, печенье… Катя выскочила навстречу, оживленно-возбужденная, серые глаза сияли, будто она решилась на что-то особенное, отчаянное; вслед за ней в переднюю вышла степенная Марина, но и ее лицо, как показалось Фурашову, отражало решимость и готовность.
— Папочка! Ты извини… Мы с Мариной тут говорили… Без тебя! — с ходу выпалила Катя, останавливаясь перед ним. — И знаешь, поняли… Уже не маленькие. Ну вот… ты можешь поступать, как хочешь… И с Маргаритой Алексеевной…
— Мы решили пригласить ее, — сказала Марина.
— Да, папочка! — вновь оживилась Катя. — Стол накрыли! Скажи, тебе будет приятно? Будет?
Он тогда поехал и привез Маргариту Алексеевну…
Словно испытывая мгновенную, только сейчас явившуюся нерешительность, — так ли поступил, туда ли попал? — Гладышев, войдя в кабинет, остановился возле двери. Колебание его Фурашов уловил по тени, которая мелькнула на лице Гладышева: она ужесточила его, сделала пасмурным, что-то горькое и упрямое угадывалось в плотно сжатых губах. Должно быть, он пересиливал запоздалое колебание.
— Извините, товарищ генерал, — откозырнув, отчужденно сказал Гладышев. — Разрешите вручить рапорт?
— Рапорт? — Фурашов не скрыл удивления: ждал чего-то другого от этого посещения, хотя в те секунды, пока адъютант Любочкин приглашал Гладышева, Фурашов, отвлеченный воспоминанием, так и не смог предположить, с чем тот явился к нему. — Пожалуйста, Валерий Павлович. Давайте рапорт, садитесь.
Короткой и скупой, всего в две строчки, оказалась суть, изложенная в рапорте:
«Прошу перевести по личным мотивам в любую часть на территории Советского Союза».
— Я понимаю, — насупясь, сводя светловатые брови, сказал Гладышев, — должен бы по команде направить рапорт… Но знаю: долго бы бродил, а главное, каждый бы допытывался почему. Прошу, товарищ генерал, удовлетворить мою просьбу.
— Окончательно? Не скоропалительно? Интересная служба, работа. И вас ценят…
— Нет, окончательно. Надо. Надо попробовать уйти… — Он вдруг с какой-то жестковатой решимостью и вместе с открытостью взглянул на Фурашова. — Что мне вам говорить, товарищ генерал? Вы ведь тоже уходили от себя, знаю, многие годы… — Голос Гладышева вдруг понизился, стал каким-то вязким. — Но… хорошо, что не… ушли. А мне надо… Рад, что так у вас, поверьте…