Сказав: «Ну, давай, коза», Фурашов поднял ее на руки, понес; горьковато-масляный сильный запах цветов, прижатых Катей к его лицу, забивал дух, было трудно идти, трудно слушать: Катя без умолку говорила и говорила — как ходили, рвали цветы, встретили ежа, нашли гнездо чибиса…
Катю он ссадил на сухое, на траву, вернулся за Мариной. Выйдя из воды, ступив к Марине, не глядя на Ренату Николаевну, сказал вязким голосом:
— Подождите. Вернусь за вами…
Рената Николаевна засуетилась, в неловкой торопливости заговорила:
— Нет-нет! Я сама. За мной не надо… Сниму боты и перейду…
Марина строго сказала:
— Папочка, Рената Николаевна простудится.
— Нет-нет, ничего, не простужусь, Марина… Я сама.
Она нагнулась, принялась расстегивать резиновые боты, в суетливости дергала за язычок замка «молнии», замок не поддавался. Слабые руки ее выпростались из рукавов платья, оголились выше запястья, лопатки под платьем выступили, тоже маленькие, несильные. Что-то беспомощное, беззащитное было в ней сейчас. Фурашову вдруг стало ее жалко, и эта жалость на секунду размагнитила его, шевельнулось чувство вины, раскаяния: «Зачем я к ней так?..»
— Не делайте глупостей, Рената Николаевна. Я сейчас вернусь за вами.
Она притихла, еще не разгибаясь, однако перестала дергать замок «молнии», и Фурашов понял, что она смирилась, теперь дождется, ему придется ее переносить, и, так успокоенно подумав, приняв все как неизбежное, поднял на руки Марину…
…Он нес Ренату Николаевну, подхватив руками под колени и спину, стараясь не прижимать к себе, чувствуя всю ее, напряженную, сжатую до дрожи, руки ее были сложены на груди, глаза прикрыты; и оттого, что нес почти на весу, было тяжело, немели от натуги руки. Еще несколько усилий — и все кончится. Он успел об этом подумать, немного успокаиваясь, и тут же по какому-то странному внутреннему зову повернул голову и увидел Милосердову: откуда она появилась там, возле кустистой березки? Четыре или пять некрупных, тонких стволов тянулось из одного корня, и Милосердова, в светлом, без рукавов, платье, с оголенными налитыми руками, мягко покатыми плечами, была удивительно красивой рядом с кустистой березкой, — казалось, она явилась по волшебству, выросла из-под земли. Фурашов почувствовал, как сердце дало сбой; должно быть, он задержал шаг или непроизвольно дернул руками — Рената Николаевна испуганно сжалась.
Отвернувшись и думая лишь о том, чтобы выйти быстрее из воды, Фурашов, уже не обращая внимания на скользкую под сапогами донную траву, не боясь, что упадет, пошел быстрее, разрезая ногами воду; он не знал, что и как дальше получится, он испытывал только стыдливую неловкость, внезапную слабость; не выйдет быстро на сухое — и руки могут не удержать Ренату Николаевну, разожмутся от тяжести…
На сухом, когда Рената Николаевна, соскочив с его рук, оправляя платье, тихо произнесла: «Спасибо», Фурашов, опустив занемевшие руки, не удержался, вновь покосился туда, где была Милосердова, и увидел: она уходила быстро, белое пятно уже мелькало в березнячке, далеко…
Он вдруг испытал странное, неодолимое желание — ринуться, догнать Милосердову, а там — что будет, пусть все произойдет само собой… От остроты этого желания даже заломило в висках, радужная темень на секунду заволокла глаза — Фурашов весь внутренне напрягся, преодолевая и желание, и эту внезапную темень в глазах, и, когда опять взглянул в березняк, Милосердовой уже не было.
Крутнувшись, дернув хвостиком волос, Катя сказала:
— А вон, папа, идет шофер Володя!
От березнячка действительно быстро шел шофер, чернявый, как всегда аккуратный, ладный — китель под ремнем.
— Товарищ полковник, за вами приехал. Из Москвы звонили, просили вас обязательно быть в пять часов у служебного телефона.
Фурашов посмотрел на него, пытаясь понять, кто и зачем звонил, и спросил:
— Машина на поляне?
— Так точно.
Фурашов ждал в кабинете звонка теперь уже спокойно, даже равнодушно: какая разница, кто и зачем звонил? Будь звонок важным, касающимся службы, его, командира, потребовали бы сразу, достали бы из-под земли, а не приглашали бы к пяти часам. Так что ясно: звонок несущественный — такого рода звонками донимают немало.
До пяти часов оставалось несколько минут, но они тянулись долго, и он уже начал с неудовольствием размышлять о том, что всякий раз требуют к телефону командира, а ведь звонят, наверное, из-за какого-нибудь пустяка: уточнить, выяснить; могли бы обратиться к его помощникам — ан нет, подай всякий раз командира! Он подумал, что за эти годы сполна вкусил командирской хлопотной жизни, до конца понял и осознал весь смысл кем-то сказанных слов: «Командирский хлеб как воз — тяжел, и везут его медленно и долго». Шутник, конечно, кто придумал такое! Но шутка, как говорится, близка к истине. Впрочем, долго ли тебе оставаться тут командовать? Вряд ли. Твои отказы от всяких предложений — до поры. Дождешься времени, когда без особых разговоров попадешь в приказ, и все. В кадрах при упоминании твоей фамилии, кажется, уже закипают в негодовании. Улыбнулся, вспомнив, что на днях звонил полковник от генерала Панеева, корил по-дружески: чего, мол, как разборчивая невеста, всем отказ даешь? А после, перейдя на серьезный лад, сказал, что понимает «по душе и по сердцу». И все-таки просил подумать: жизнь есть жизнь, былого не воротишь…