Весенней влажной свежестью забивало в машину, обжигало левую щеку, шею и руку в мягкой петле-ручке; сизоватый редкий туманец, должно быть поднимаясь от маслянисто-недвижной глади Москвы-реки, растекался в холодном воздухе невысоко, так что четко обозначилась верхняя граница, и дома на той стороне реки, казалось, были опущены до половины в жиденький молочный раствор. Весна в Москве затевалась запоздалая, все что-то хмарило, и в эти последние числа апреля не было еще тепла, не проглянуло ни разу яркое солнце; подслеповато, полусонно оно глядело сквозь бельмовую муть неба, и природа просыпалась лениво, нехотя, как бы ожидая какого-то подвоха. Сейчас у Кремлевской стены, когда машина повернула с набережной, Сергеев на взгорке увидел темнокорые голые кусты сирени — нераскрытые почки на тонких ветвях, как грубо навязанные узлы… И это тотчас, по странной ассоциации, вызвало перед глазами картину, увиденную в Кисловодске, когда был в октябре прошлого года в санатории. К вечеру окрестные высоты затянуло парным густым туманом, посыпал мокрый снег, к утру ударил морозец, и, проснувшись, Сергеев в беспокойстве взглянул в просторное окно: еще накануне вся пышная, липа осыпала листья, стояла темная и мокрая, облетели и огненные кисти мальв — земля на газоне была усеяна кровавыми пятнами смятых лепестков, похожих на раскрытые хищные пасти. Ему сделалось тоскливо, он даже не стал будить жену, Лидию Ксаверьевну. Такое же тоскливое чувство коснулось его и сейчас, при виде голых, темных, будто в саже, кустов сирени.
Два дня назад, после звонка Панеева, он, занятый обычными, каждодневными делами, не предполагал, что за словами Панеева — реальность, что она не за горами, он даже забыл о том разговоре, словно его не было, потому что тогда же, сразу после звонка, подумал об этом как о пустяке, как о явно сомнительных чьих-то там, в главных кадрах, прожектах. И сейчас, вспомнив уверенные нотки Панеева, отметив мелькнувшие за окном голые, темные кусты сирени на взгорке, он, сам того не ожидая, вздохнул. Показалось — громко, уж теперь маршал непременно прервет затянувшееся молчание, однако тот по-прежнему молчал, веки приспущены, будто и не слышал ничего.
И еще Сергеев вспомнил: утром внезапно позвонил Кравцов. Не часто они общались, только, случалось, по делу: странная какая-то, в общем-то скрытая, не прорывавшаяся наружу, неприязнь была между ними, и Сергеев не сказал бы даже, откуда она, как возникла, в чем ее причина.
Голос Кравцова в трубке вроде бы веселый, дружелюбный, — как, мол, настроение, дела? — и Сергеев неприметно для себя отвечал тоже просто, искренне: должно быть, подкупила доброжелательность Кравцова.
— Ну что, на одиннадцать ноль-ноль к министру?
— Да вот… так… — Сергеев замялся, испытав секундную неловкость: показалось, ответь он прямо — и выйдет похвальба.
Кравцов помолчал, и, когда сказал, голос его в трубке словно подменили — он стал жестковатым, без прежних веселых ноток:
— А понимаете, на что идете? Ну… многое там не ясно, черт голову сломит. Ведь это противоракетная система! Справитесь?
Сергеев похолодел, в голове всплеснулось: «Выходит, испытывает — не распишусь ли в собственной слабости? Ну и хлюст!» Сергеев ощутил как бы мгновенное удушье, подступившее к горлу, почувствовал испарину. Сглотнул сухость, мешавшую в горле, и, когда заговорил, сам удивился — голос был пластинчато упругим:
— Видите ли, я не просил об этом назначении и сейчас не прошу. Ваше дело там решать, назначать меня или не следует. Вам виднее, справлюсь или нет. А вот согласиться с вами, расписаться в собственной беспомощности — уж извините… Как-то не могу. Министру о своем нежелании скажу, а дальше — я солдат!
Опять в трубке наступило молчание, но не такое долгое, как в первый раз. Кравцов зарокотал наигранно добродушно:
— Ну вот… Стоит ли так болезненно, а? Военные люди, есть закалка, научены вроде все принимать прямо, без задней мысли, и вот… Знаете, лишний раз проверить, выявить дух…
Он еще что-то болтал, во что не очень вслушивался Сергеев, — ясно было, заметал следы, а в конце сказал:
— Мой дружеский совет — у министра не очень упирайтесь. Не любит.
Этот разговор отложился на душе неприятным осадком.
Да, теперь он думал не о себе — как и что будет сейчас, через несколько минут, у министра, как и что будет потом, когда состоится назначение и он окажется там, в далеком Шантарске, — мысли его были не об этом, они, точно магнитом, притянулись к Лидии Ксаверьевне. Ему подобные переезды, назначения привычны: военный человек, он даже и в тайных думах не держал, что вот, мол, зацепился за Москву, за столицу, спокойная сравнительно работа, квартира, черта с два, мол, заставишь сорвать якорь! Он готов без оглядки, без сомнений ехать в Шантарск. Его ничем не удивишь. Был он вместе с Лидией Ксаверьевной и в более трудных местах. Знаком со всем — с жарой, безводьем, москитами и чумкой, фалангами и каракуртами; змей, случалось, снимал с веток тутовки в своем командирском дворике. Далекое, давнее время, а вот сейчас он с остротой и болью вспомнил: там с Лидией Ксаверьевной приключилась редкостная, малоизвестная женская болезнь; на шестом месяце выкинула плод, врачи вынесли жестокий и окончательный приговор: детей у Лидии Ксаверьевны, а значит, и у него, Сергеева, никогда не будет… Его такой приговор угнетал, он не мог с ним согласиться, смириться, внутренний протест все эти годы подталкивал, подвигал его на разные шаги: без устали возил он Лидию Ксаверьевну по врачам-светилам, на всевозможные грязевые курорты. И случилось чудо: четыре месяца, как она беременна, два месяца врачи держат ее под наблюдением в клинике, разводя руками и удивляясь, выпускают ее лишь на три-пять дней домой и вновь укладывают в стационар. Словом, как сказали ему в клинике, идет медицинский и психологический эксперимент.