Выбрать главу

Она и задержалась, явившись к штабу, к автобусам, в самую последнюю минуту, тоже сознательно: должна подгадать, сесть в тот автобус, где будет Фурашов. И она подгадала, и всю дорогу до реки, пусть он и сидел впереди, через три кресла, и, казалось, совсем не замечал ее, она видела его, его стриженый затылок ниже околыша фуражки, побелившиеся виски… Она мысленно, лишь чуть касаясь, водила ладонью и по его затылку, и по вискам, и порой в забывчивости ей вдруг казалось, что она наедине с ним, что они лишь вдвоем, вокруг нет никого…

Потом у речки, на поляне, когда женщины чистили наловленную рыбу, варили уху на дымных жарких кострах, а позднее, расстелив на траве одеяла, военные плащ-накидки, ели духовитую, наваристую уху, у Милосердовой не исчезло, не пропало ощущение: что-то должно случиться, произойти. Она чистила и мыла рыбу, собирала валежник на костер, варила уху вместе с другими женщинами, а после на правах основной поварихи разливала по тарелкам уху — все делала, чтоб приглушить то ощущение. Но за что бы она ни бралась, споро и ловко управляясь, даже не видя его, Фурашова, чувствовала, ощущала его близость и была вся внутренне напряжена. Она видела его детей, Катю и Марину, готова была отдать им сердце и душу и знала — она бы это сделала, готова была к этому; ее теперь переполняло простое и естественное желание отдавать кому-то свою ласку, любовь, заботу — все, чего у нее было в избытке, что было не растрачено, не имело выхода и что, она чувствовала, прибывало, накапливалось в ней все эти годы.

Она видела и Ренату Николаевну. Она испытывала не зависть, скорее жалость к этой молодой худенькой женщине. В то, что люди говорили и что доходило до Милосердовой — будто та живет в доме Фурашова не случайно, вот пройдет срок, станет его женой, — Милосердова не верила. Но иногда она ловила на себе недоброжелательные, злые взгляды Ренаты Николаевны — они вызывали у нее не раздражение, не естественное чувство неприязни, а именно жалость. В этот день не раз они сталкивались — чистили и мыли рыбу, носили воду от речки, собирали в березняке валежник, — Милосердова отмечала сухой, отчужденный блеск в запавших глазах молодой женщины, когда они встречались взглядами. Рената Николаевна отводила их торопливо, морщась, будто отведывала чего-то горького; Милосердова невольно, не отдавая себе отчета, улыбалась, не зло, просто, смотрела вслед ей, уходившей всякий раз быстро, в неловкости и какой-то нервной горделивости…

Когда там, у костра, съели уху, Милосердова видела, как Рената Николаевна пошла с девочками в березняк, как Катя прыгала, балуясь и щебеча; видела, как Фурашов, взяв спиннинг, отправился на берег речки. Вместе с другими женщинами, управившись с посудой, она присоединилась к группе болельщиков: на площадке, натянув меж двух берез сетку, мужчины затеяли волейбольное сражение. Она забылась, увлеклась и, в какой-то момент обернувшись, не обнаружила Фурашова на том месте, у разросшегося куста тальника, где он стоял, забрасывая спиннинг. Что-то словно подсказало ей: она должна идти; и в это-то время она услышала отдаленный зов Кати. Милосердова узнала ее голос.

В глубь березняка она пошла кратчайшим путем, на голос Кати, а пройдя березняк, оказалась на опушке, где широкой лентой разлилась вода, — оказалась как раз в тот момент, когда Фурашов на руках переносил через воду Ренату Николаевну…

Сейчас, в парной теплой ванной, раздетая донага, ощущая открытой кожей, всем обнаженным упругим телом ласковую, щекотно обволакивающую истому, Милосердова чувствовала: тот плескучий и вместе с тем щемящий какой-то болью ком внутри нее как бы вызревал, подступал, и она знала, теперь ей не избавиться от него, не отступиться: накопившееся выльется, выплеснется… Все в ней сейчас было обострено, все, что случилось в этот воскресный день и что происходило в другое время, совершалось за эти годы, — все сейчас воспринималось как бы открытыми, оголенными нервами. Да, там, на опушке, увидев Фурашова, когда он переносил, держа на руках, Ренату Николаевну, она отметила: он нес ее не так, как можно нести ту женщину, единственную, любимую, — он нес ее как-то отстраненно, по необходимости. И хотя она поняла это, все же горячая бабья обида полоснула по сердцу; и пусть она выдержала тогда марку, с усмешкой стояла и смотрела на все происходившее, и тоже отметила, как Фурашов смутился, ей даже показалось, он задержал в воде шаг, — да, пусть все она видела, сознавала и тогда и теперь, однако обида и боль не исчезали, напротив, они точно сплавились вот в этом щемящем коме внутри…