— Верно, Маргарита Алексеевна, он получил назначение на полигон.
Неожиданно и порывисто повернувшись к Моренову, она вся подалась вперед, сложив руки на груди, проникновенно, с болью в голосе, горячо заговорила:
— Скажите, что мне делать? Как мне быть, глупой бабе? Как? Я хочу быть рядом с ним, я готова на все. Туда же, где он, пусть только видеть… Пусть! Как мне сделать? Как? Посоветуйте! Мне не к кому больше обратиться, только вы можете дать совет… Я вам верю, Николай Федорович. Верю!
— Не знаю, Маргарита Алексеевна… — медленно протянул Моренов, когда она смолкла, и хотел уже сказать, что она преувеличивает его возможности — он действительно был ошарашен ее просьбой, не представлял, чем мог ей помочь, и глядел настороженно. Она точно угадала его мысли, как-то сразу сникла, но тут же, преодолевая себя, опять заговорила:
— Вы скажете, у вас нет возможности… Но я прошу об одном: помогите мне туда завербоваться — прачкой, посудомойкой, разнорабочей… Кем угодно! Посоветуйте, к кому обратиться, поручитесь, пожалуйста!
Слушая Милосердову, он забыл в эту минуту свое горе, потеплевшим взглядом смотрел на нее, с накатившей внезапной остротой и радостью думая о том, что это у нее искренне, теперь он видит и верит, и о том, что должен помочь Милосердовой, пусть будет рядом с ним, Фурашовым, — авось время рассудит, поставит все на свое место. Он, Моренов, верил теперь и в другое: иной доли своему прежнему командиру он не желал бы, пора ему устраивать свою судьбу, потому что ушедшего безвозвратно не вернешь, ушедшим жить нельзя. Он наконец вспомнил, что в том же приказе, каким Фурашов назначался главным инженером в Шантарск, кадровым органам предписывалось в кратчайший срок обеспечить новый полигон медиками, учителями, торговыми работниками… И, обрадовавшись этому, уже принимая внутренне для себя решение, Моренов взял ее руку, дрожавшую от волнения и напряжения, зажал в своей осторожно и крепко, как бы тем самым благодаря ее за искренность и вместе успокаивая.
— Хорошо, Маргарита Алексеевна, давайте подумаем, как быть. Сейчас я позвоню кое-куда.
Он поднялся, направился к телефону, а она, сказав «спасибо», вытирая глаза платочком, осталась на прежнем месте на диване. В это время и зазвонил один из телефонов там, на круглом столике. Милосердова видела, как Моренов вдруг сбил энергичный шаг, с внезапной вялостью сделал последние два-три шага, снял трубку; голос прозвучал сдавленно:
— Да. Слушаю.
Сбоку Милосердова видела его и лишь сейчас отметила и бледность лица, и подавленность во всей его фигуре; по односложным, редко повторяемым «да», которые Моренов произносил скорее подсознательно, автоматически, она женским чутьем, сейчас еще больше обостренным, болевым, уловила, что у Моренова какое-то горе, беда. И, поняв, что все серьезно, захолодела вся — надо же ей со своими болячками к нему…
Моренов слушал в трубке голос товарища, с трудом вникая в слова, которые тот говорил, — неутешительные, горькие; да и товарищу, видно, не доставляло удовольствия их произносить: говорил с перерывами, остановками. Разговор затягивался. Моренов спросил с тяжелым вздохом:
— Выходит, все улики против Андрея?
— Пока — да. Труп девушки еще не нашли… Ищут. Сотоварищи валят все на Андрея. Так что, сам видишь, Николай Федорович, нечем мне тебя пока утешить…
— Спасибо и на том… Я-то что ж, принял для себя решение, а вот Галина Григорьевна как переживет…
Они еще перекинулись незначащими фразами; Моренову было трудно вести не относившийся к его горестному делу разговор, и, попрощавшись, он опустил трубку, стоял возле столика в забытьи, не отрывая взгляда от аппарата, будто что-то там еще мог разглядеть, понять.
Расширившиеся глаза Милосердовой смотрели на него: последние фразы Моренова открыли ей окончательно беду, которая обрушилась на него, и, испытывая стыд и неловкость, она медленно поднялась с дивана, комкая в руках носовой платок, сказала негромко, сбивчиво:
— Извините меня, Николай Федорович… У вас своя, кажется, большая беда, а я тут… Я к вам с этим, с бабьим своим…