И от него многое зависит, как сказал главврач. Многое!..
А теперь как? Как теперь будет?!
Машина, обогнув площадь, оставив позади Кремлевскую стену с темными кустами сирени, вывернула на горбатившуюся улицу, узко сжатую старыми домами и от этого казавшуюся как бы прорубленным каменным ущельем. Сергеева откинуло на спинку сиденья. Показалось, что Янов, не в пример ему, Сергееву, устоял против силы инерции, удержался. Машина преодолела взгорок, Сергеев выпрямился, и маршал вдруг сказал негромко, с обычной глуховатостью:
— Я вот о чем думаю… В этом послевоенном нашем курсе против новой войны мы вступаем в решающую битву — создание противоракетной системы. Да, системы. Но выиграть ее нелегко — в том-то и загвоздка!
Он вновь замолчал и насупился, под козырьком фуражки на глаза легла сумрачная тень: Янов был явно недоволен собой, что так некстати прервал молчание. Он ведь видел, чувствовал, что Сергеев не склонен к разговорам, а тут, выходит, ненароком понуждение…
Янов и сам испытывал странное и угнетающее нежелание говорить, и, должно быть, от сознания этого мысли, занимавшие его теперь, как бы окрашивались в мрачные тона, значение и смысл их в собственном представлении маршала усугублялись неправомерно, но этого Янов не замечал, воспринимая все как естественное, как должное. За долгие свои годы, занятый всегда по горло, в армейской, постоянно меняющейся жизни, он выработал в себе умение не предаваться всяким сторонним раздумьям; такие раздумья он гнал прочь, отсекал их, все помыслы его всегда, словно втянутые в вихревую бесконечную воронку, вращались лишь вокруг того дела, которое ему взвалили на плечи и к которому он сам еще постоянно немало добавлял, не считаясь ни со временем, ни с физическим состоянием своим и своих близких.
Теперь же он думал именно не о делах, не о том, что ждало их с Сергеевым у министра, ради чего они ехали — дело большое и важное, — думал совсем о другом: о своем положении, и это в свою очередь усугубляло состояние маршала. Да, он думал о том, что за последнее время, вернее, за последние месяцы в его положении многое изменилось. Нет, не в делах. Дел по-прежнему хватало, их даже становилось больше, они вызывались более сложными, масштабными задачами, и в этом сказывалось естественное и закономерное проявление времени, тех бурных, как бы обвальных, технических процессов, какие произошли в последнее, еще не закончившееся десятилетие. Да, все естественно, все принималось им, и во всем этом он был сам одним из диспетчеров сложного процесса, даже его движителем, что тоже представлялось ему простым и естественным, само собой разумеющимся, и он не задумывался, трудно ли ему, легко ли и велика ли помеха — перевалило за шестьдесят, пошаливает сердце… У него просто не оставалось того зазора, той щели во времени, чтоб думать о таких «пустяках». Тем более в эти два последних года, после смерти Ольги Павловны, он мало бывал дома, задерживаясь подолгу, допоздна, на работе, хотя дома уже не было так запущенно и пусто — теперь жил, учась в академии, сын Аркадий с женой и дочерью.
Смерть Ольги Павловны — жестокий, непоправимый удар: уверяли, что поднимут, поставят на ноги, и вдруг… И как все случилось! Он в тот день почти перед самым обедом услышал далекий голос сына Аркадия; сын звонил из Владивостока, с аэродрома:
— Вылетаю со всей семьей. Завтра буду. Поступаю в академию Фрунзе.
Расчувствовавшись, почти не веря в то, что услышал, Янов подумал, что обрадует этим известием жену, придаст ей силы, и поехал обедать домой, хотя чаще обедал не дома, а в офицерской столовой на первом этаже штаба, где была комнатка для генералов. Квартиру пришлось открывать ключом: на звонок никто не отозвался, видно, Ефросинья Игнатьевна, домработница, отправилась по магазинам, а Ольга Павловна с постели не вставала. Он прошел в дальнюю комнату, в спальню, толкнув стеклянную дверь, сдерживая радость, глухо сказал:
— Ну, мать, новость — Аркадий со всем своим полком едет!
Он хотел добавить, что завтра встречать, надо готовить им комнату, но, взглянув в полусумраке, заполнявшем спальню, на привычную, высокую кровать у дальней стены, осекся: мгновенная судорога прошила его, и он разом будто одеревенел: поза у Ольги Павловны под легким байковым одеялом была неестественной — голова откинулась на подушке, глаза уставлены с пронзительной немотой куда-то в угол потолка, белки тускло, известково синели… Именно эти глаза, тускло-известковые, с пронзительной безжизненной немотой, потрясли его.
Теперь же, однако, он думал о своем изменившемся за последнее время положении и о том, что, кажется, его умение, волевая способность начинают сдавать, отказывать — иначе чего же он об этом думает, не отсечет, не отбросит прочь? Началось это после его перехода из ПВО…