…Два месяца пролетели в этом бреду. Тупо, механически запоминалась история полудикой пиратской шайки, грабившей торговые суда, а теперь вдруг ставшей предтечей элбинского войска — и ещё каких-то благочестивых общинников, отдававших в это «доблестное» войско своих сыновей; отшельников, принимавших муки за отказ поклоняться чужим идолам; беглых каторжников, ставших вдруг кроткими постниками при виде явления какой-то «стрелы небесной»; и прочих, мало похожих одна на другую, групп местного и пришлого населения, якобы осознавших себя впоследствии единой элбинской сектой-нацией — но странно, что как раз о нвеклало-дмугильцах в этой связи будто нигде не упоминалось, да и сам Алаофско-Горский монастырь становился уже неким «окраинным» центром, центром «в изгнании», подлинным центром этой веры, оказывается, издревле был Гаталаяри… Преподавание же самой религии — монахи начали не с сотворения и устройства мира, как ожидая Джантар, а почему-то с моральных поучений — и какой дикой и ужасной оказалась эта мораль в сравнении даже со многим, что пришлось изучать прежде…
Множеством всевозможных притч о страшных карах едва ли не за любые естественные человеческие желания, стремления и даже вопросы — в человеке словно убивалась уверенность в себе, своих силах, возможности что-то понять своим умом — и как правило, на примерах детей и молодёжи, а из уст карающих взрослых изрекалась «высшая истина», суть которой сводилась к тому, что нельзя желать больше, чем имеешь, и хотеть знать больше, чем «положено». Поражала и абсурдность сюжетов — кто бы ни сунул провод в розетку, или лишь «вошёл тайком в спальню родителей», или даже, «найдя на поле битвы отдельное мужское достоинство, что там лежало, понёс его домой» (попробуй пойми!) — всех их непременно поражал гром… И такие постоянные напоминания о грехах человека и его слабости перед какой-то таинственной мощью, которую в любом случае надлежало считать мощью Создателя и слепо ей покоряться — чередовались с напоминаниями, что за связь с нечистой силой человек несёт ответственность сам и только сам, но и не предлагалось никаких критериев, как отличить одни явления от других — более того, всякое сомнение в благости и праведности любой таинственной сущности, явившейся человеку по любому поводу, уже было равнозначно святотатству. Напоминалось о необходимости быть кротким и благочестивым, покорно принимать любые удары судьбы, откуда бы ни исходили, отвращаться от всевозможных «излишеств» и «утех» этой жизни как чего-то низкого и греховного, но о том — во имя чего, каких таких «высших благ» и «высших радостей», что представляли собой они, обещанные человеку за отказ от всего «низшего» — не следовало даже задумываться, ведь подобный вопрос был опять-таки признаком ограниченности ума… То есть — человеку попросту надлежало без рассуждений быть благодарным непонятно кому за то, что тот якобы осудил его на унылое безрадостное существование, и сам любит не больше, чем игрушку, которую, если надоест, можно, сломать и выбросить. Нельзя было иметь вовсе никаких стремлений, желаний, планов, надежд — пусть даже потаённых, для одного себя, и в этом случае они неминуемо содержали греховные соблазны — как впрочем, и едва ли не всё личное, всё, что составляло саму человеческую индивидуальность, фактическая потеря которой, «очищение» от самого себя, провозглашалась единственно возможной, высшей и конечной целью, любые же другие пути восхождения к совершенству решительно отвергались как ложные и уводящие душу по пути всё тех же «соблазнов» к какой-то катастрофе. Особо провозглашалась покорность всякому, даже самому ничтожному начальству в плотном, телесном мире — от самого же начальства и покорности кому бы то ни было ожидать не следовало, и вообще все претензии человек должен был предъявлять лишь к себе, не ожидая ниоткуда ни помощи, ни понимания, ни сочувствия… В общем же и целом выхода у человеческой души по этой вере вовсе не оставалось — либо пустота и унылость лишений в этой жизни, и в награду — пустота же духовной деградации и потери всех личных духовных накоплений в какой-то иной; либо жизнь, пусть праведная, по законам и представлениям этого мира, но впоследствии — леденящий душу ужас кары в иной жизни за неотречение от благ этой… И совершенно непонятно оставалось: кого человек должен любить и почитать, кому и за что быть благодарным — если он, безысходно мучимый чувством виновности и греховности в чём угодно и страхом кары за это, по сути оказывался никем не понятой жертвой, игрушкой равно враждебных сил? То есть это была снова «тайная мудрость» тех, прежних учителей — но уже будто возведённая в превосходную степень. И снова не было понятно, что и сколь всерьёз принимали тут сами монахи — властные, самоуверенные, то и дело раздражавшиеся недостаточным почтением лично к себе, но притом ещё и будто окружённые каким-то барьером — как если бы сама их вера в «идеалы» греховности и ничтожности человека ограждала их незримой стеной, или они действительно находились под защитой неких сил, враждебных всему человеческому… И вскоре — в чём Джантар не сразу признался и себе — он снова стал ощущать то прежнее беспокойство и неуверенность, когда казалось, что за ним едва ли не буквально неусыпно наблюдают иррациональные силы, готовые предъявить — вопреки всякой человеческой логике — обвинения в любых, самых невинных здесь, в мире людей, мыслях и действиях. Например — хотя бы в ясновидении, оставшемся единственной, и то односторонней и лишь эпизодической, связью с семьями их всех после того, как был отобран компьютер… Ведь даже посещать их родственникам почему-то не разрешалось — а тут, оказывается, и надо было никого и ничего не любить в этом мире, быть безразличным ко всему и всем, чтобы ни в чём не отступить от такой веры!..