Под конец пошли характеры, какие не враз понять было. Эта, что полюет всех доле и в упряжь последней идёт, вечно блукает иде-сь, Никифор её ждёт-пождёт, да опосля силом в шлею пропихивает. Сука как сука, а гулёна без примесу всеобщая. И повадка: всё одно с кем возжаться, кому крыть, кому подставлять. Прямо сказать, нашая баба, шлёндра общественная, тах-та ей и жить Шлёндрой. Другой заявил в себе силу, как у вола, непомерную и дурость такую ж, — глупей Калуги. Никифор вдвое терпенья на него положил учить, а к тому ж — нерасторопный: сам бежит, гузно вбок заносит, вроде легче ему тах-та. Это — Потап. Ещё — подхалим пеговатый: что Никифор к нему промашку взыскать, то он либо ползком лизаться, либо на спину — брык! — морда холуйская, на халяву пузом кверху прожить норовил. Никифор его за то внахлёст лозиной по брюху стегал и внушал боем: «Уважай, не полозь! Уважай, не полозь! Уважай, не полозь!» Этот приказное им я получил — Уважай — и отзывался на него добре, а натуру сквозную Никифор ему толичко наполовину выбил; уж больно ласковый пёсик, дай Бог нашему телятке волка съесть, Никифор не любил таких-от, панькаться с ними. Да и послабей иных он был, дуролому Потапу в самый подпряг. А прошибся Никифор на этой собачке, не дай Бог, как прошибся, какого пса незаменимого проморгал!.. Ну, Форт — сам по себе. Конечно, куда ему, Форту новому, до тёзки своего покойничка, а все ж таки вид имел осанистый, строевой и потому — Форт.
И ещё один остался, последний. Девочка он был чёренькая, спереди латка светлая и ноги со щиколкой в сметану кто-сь обмакнул. Признака в ней никакого с первого дня самого. Никифор её за масть взял и тоже кормил — каялся: станет ото всех особо и стоит, на жратву не кидается, свар не заводит, ждёт, сирота казанская, остатний кусок. А остатний кусок распоследней собаке доводится. Тах-та она сама себя определила: ни рыба ни мясо, — ну, в крайнюю, стало, от хвоста пару. Лишь опосля вспомянул Никифор, как она стояла и каково глядела, и жрала своё как. И как ни один-от не пробовал силом отбить её остатний в очередь шматок, даже Замполит оголтелый, пока она не выросла и пока Никифор её точней не запредметил. И гораздо вспомянуть пришлось, как рослые собаки на зимовке нюхали её впервой и оглядывались непонятно: «Что, мол, Никифор за чучелу сюда-от привёз, на что она, мол, туточка?» Оттого и с именем он не спешил, знал: последней собаке всяко слово сгодится.
АСАЧА
А как до дела дошло, с Замполитом крупный наклад. Никифор не сдура-ума зарубку на него имел, что путём не обойдётся, — и не обошлось. Ну, ледащий, подлюка: от кого произошёл, ракло, невесть от кого, только не от путной собаки, — не хочет робить, дармоед, хоть ты что.
Перво он в серёдке ходил. Нет, на глаз не угадаешь, тянет, вроде, как все, и лучше. Вот обратает их Никифор, крикнет «Паняй!», оне и пошли с какого-сь раза на-совесть, на талан: постромки струночко, слабины не дают, не рвут, не дёргают, гладко всё. И у этого арапа тоже кругом порядок, а старательности даже поболе других: как-никак, трудяга, через своё ж грызло из шкуры не выскочит, работящий такой. А того, тварь, не соображает, что след-от по мягкой тундре у него вовсе лживый, потому — не пружит, не дуется, кому-сь памороки забить собрался: «Пущай, мол, дураки робят, а я, умный, махать всех хотел через себя». Драл его Никифор несудом, все руки отбил, и впокат ногами отхаживал, и жрать не давал, и слова, какие знал похабные, все на одного его, змея, срасходовал, а под конец мочи-терпенья взял его за правильник и ножиком хвоста маненько укоротил, думал, поможет. И не жаль трудов, кабы впрок, а то ж — надсмешка! — к новой подлости, хамло, приспособился. Умнющий был, рыжая курва, да не туда ум свой производил, куда след. Научился твёрдо от мягко разбирать, аспид: «По снежку я тебя, стало, Никифор, прокачу, а по насту сам на тебе поеду». Во, сатана, вытворял, чтоб ты сдох.
Отчаялся он с ним вовсе и сунул его в конец в самый, в последнюю с чёренькой сироткой пару, чтоб его, стибулянта, близко достать было. Тут-от его хитрость разом чего-сь покачнулась; до того не хотел соседства, прямо на диво: выкобеливать стал, огрызался, гыркал дурняком, а потом упёрся, охромел, заюжал, страдалец, и тряска его мелочко продрала. И потянул, потянул, да каково ещё потянул, морда наетая. Никифор проздравил его с трудовыми успехами супятком под гузно, потому — злодей природный, скотина без креста. «Ну что? — спросил. — Не ндравится честный кусок зароблять?» И отвернулся; пущай знает, что весь его взгальный норов Никифор через ноздрю длинной соплёй по-за ветром фукнул. А чёренькая — ничего себе псинка, совсем ничего.