Выбрать главу

Когда-сь на Рожество ездил он по соседству, вёрст за двести с гаком, на Тимохину зимовку двадни водки попить, душу отвести разговором. Тимоха, он поучёней Никифора, радио у него приёмник, политику знал: чего кипитализм, чего буржуазия, чего кто. Мужик по себе неглупый, образованье семь классов и при добрых собаках, и Никифору подражал робить без напарника, только что запалистый и маятой разной маялся. Оне с ним и пили врозь: один — водку, другой — коньяк, один — «с Рожеством», другой — «с Новым Годом». Ну, выпили, про дела потолковали, а Тимоха долго не утерпит, на крупный разговор насыкается.

«Удивляюсь я, — говорит, — на несусветную твою, Никифор, дурость, когда всем давно известно, что Бога не было, нет и не надо, наукой доказано с большим успехом, всё это одна выдумка тёмных людей, как ты, например, которые». И дальше того пошёл-от доказывать, что как Бог очечественную войну проморгал и до погибели нас мало не довёл, то судить его надо каким-сь особо преступным процессом и спросить через громовую трубу при всём народе, иде ж он такой-сякой раньше был. «Как это «иде был»? — противится Никифор. — А чья победа, нашая или немца?» «Ну, допустим, — упорничает Тимоха. — А цена победе? Мильёны! Как же он допустил кровопролитье, ежели он Бог, по-твоему?» Никифор подумает, подумает и скажет, что Бог, могло быть, обиделся, потому как властя смеялись над ним и всех заставляли, и кресты сымали, и скотину в церквах держали, и говорили, что его нету, а дошло до мокрого — стали кричать: «Иде ж ты, Бог, запропал, куда заподелся?» И у Тимохи спрашивает: «Было тах-та или нет?»

Тогда Тимоха пристаёт с другого конца, что, мол, Никифор Кулину свою во всём поваживает, сам по дому порается и бабскую работу робит, в посёлке над ним смеются: щи варит, подштаники стирает. «Нешто твоё это дело? — корит Тимоха Никифора. — Эх ты, мужик! Твоё дело какое? Иди, ложись, закуривай, пришла к тебе баба — справь ей своё мужское дело и опять — ложись, закуривай «… На это Никифор ему отвечает, что мужик, мол, это — не серьга тилипается, а должность такая-от, всё уметь, окромя детей рожать, конечно. А как Никифор всё умеет, то никакого равноправья Кулине своей не даёт; пущай детей подымает правильно, тах-та оно лучше.

Никифор спокойно размышляет, а Тимоха горлом берёт. «Ну, нет, — кричит. — Не возьмёшь тах-та без рукавиц, не дамся без мыла. А ну, встать! Смирно! Прошу всех наполнить бокалы!» И опять же новый спор придумает, — шибко по разговору стосковался. То-то проспорят оне и заполночь и до утра, а никто никому ни в чём не докажет. На другой день проспятся, встанут, голову поправят, сыграют на голоса «мороз-мороз», «камыш-камыш», «степь да степь» да ’’последний нынешний денёчек» и разъедутся. Но то было давно, потому — пропал Тимофей безвестно, десять лет как. Слетали к нему на зимовку, тамотка полный порядок: замкнуто, смушки попрели, перестарки езжалые подохли с голоду, а коньяк целый и радио справное, — ’’Кипитализм, — передаёт, — буржуазия», одного Тимохи нет с молодой упряжкой. Лес-от, он поболе стога, а человек помене иголки, — ищи его хоть до второго пришествия, всё одно понапрасну.

Никифор догадывался, как оно получилось. Была у Тимохи упряжка неуков молодых, да он рисково передержал их до пяти лет. Никифор ему говорил: «Ты, Тимофей, их теперь не трожь, бо худо дело. Езди, как доведётся, авось, ништо. Проминул час их бить, поздно, не дай Бог чего, пущай лучше небитые, а себе дороже». ’’Боялся я их, — говорит Тимоха. — Хоть бы на пятом, хоть на десятом, я им хозяин или кто? Пущай оне меня боятся, а я их жучил и по гроб жучить стану. Не я буду, как бубну им не выбью к масленой». Ужотко Никифор и совестил его, и увещал, что, мол, одно дело — дитё поперёк лавки поучить, другое — рослого мужика вдоль пластануть да выпороть, — он те вовек не простит. «Так то люди, а то — собаки, — Тимофей заявил, — разница». «Дело твоё, — сказал ему Никифор на рукобитье, — а не советую». «А иди ты, — Тимошкины были последние слова, — учить учёного, сам без тебя знаю».

Вот он их и побил, рослых неуков, не послушался. Ну, с недельку оне болели, отходили, да, поди, столь же дней соображали, как за тоё обиду посчитаться. Так что недели, должно, две прошло от битья, ежели не боле, как поехал он в объезд, — оттоль дотоль в день не управишься. Пришлось с ночевой, а оне спать будут с ним: и с боков, и поперёк, и всяко, потому — отдать своё тепло обязаны. Он их всех, ясно дело, иде-сь рассупонил, незнамо иде, — тут-ка ему и был последний нынешний денёчек. Пять ездачей всякого мужика возьмут, а их вдвое. Потом-то оне и сами пропадут, как не могут себя в зиму обеспечить, но раньше Тимофей Минчак пропал.