Никифор до слюней готов спорить и руками молотить, что прямая молитва бесхитростная враз по адресу доходит, ежели не приставать к Богу день в день попусту. А чего просить и когда, про то Никифор знает и не запрашивает ни клад найти, ни сладкую жизнь бездельную, лишь едино удачу просит в трудах правильных. И не было, говорит, случая, чтобы Бог не услыхал и по-его не сотворил. И на этот раз: воспротивились собаки шерстью, ушми разом прянули, нюх поставили вострей, потому как им волков чутно, а волкам по-за ветром — нет. А как ссыпались оне с тоё седловинки на ровночко, сами наетые, тяжёлые, к бою неспособные, назад ходу нет, вскочил Никифор и крикнул на весь лесной росклик: «Гей-га, робятки!» И пошла псюрня сбоку и навстречь, красота глядеть, как пошли. Уходить волкам — бок подставлять и место узко, для начала отбиться надо. Оне-то попервах мало опешили, а как сообразили, так передний, заводной, враз повернул встречь собак и на задки приналёг скорость набрать боевую, другие за ним.
А травят-то собачки! Кто не видал — не знает, кто повидал — не забудет. Ах, лёгкая кавалерия! Ах, ты клин журавлиный, по небу далече слыхать! Тах-та легко травить идут, — глаза отдай и назад не проси: вбок ударят — надвое колют, нос к носу сойдутся — вязнет стая в собачьей шерсти, как в патоке, не выберутся теперь задарма, а сколь это им стоить будет — как сказать.
Никифору за всем не доглядеть, поспешать надо. В руках у него ружьё о двух концах схвачено, не для стрельбы, а для отбою, на случай доберётся до него какой, так он ему сперва жомы поперёк сцепит, а потом черепок разнесёт ложем, как собачки-то серого на себя оттянут. Бежит он, спотыкается, а сам — краток миг, да памятлив — накрепко предметит, иде что. Одно ему жалко, что карточки сымать не научился. Снял бы он Асачу на годовую открытку вбилейную и продавал бы по рублю за штуку, а народ бы открытку тоё брал очередями, потому — собаки такой-от первостатейной не видано. Мать честная, стриж, птица небесная, летит первей всех, чёрная молонья, за собой ведёт, снегу не касаемо.
Передний, заводной, сиганул на неё. Оне, как сходятся, тах-та шагов за сколько сигают и норовят повыше, сверху чтоб ударить. Опосля-то оне и сшибаются, и на дыбки встают, и впокат спорят, кто дюжей, а попервах — прыжок. Простелилась она под ним тоночко, не нужен он ей был, а передний, наета сыть, поверх неё ножами вхолостяк сработал, да Рябко его на грудки принял и завозились. Другого она тож петелькой в сторону обминула, и он, значит, ей без дела, Тхору достался, Тхор его намертво повязал, собачка. А её уж и не видать, в самую гущину вошла, в кубле скрылась.
Третий Сявому достался родство сводить; сцепились — не расклещишь и давай снег пахать, а он сверху ватный, внизу кремень, и оне — похожие, одинаковые, иде кто — опосля разбираться. Сигнал закружился вьюном, иде голова, иде хвост, да двух с собой закружил, и схватить его им не за что, мешаются, а он тах-та вертелся, вертелся да одного до хромоты обезножил. Ласка — чистая сатана, как остервенела; волк у неё дурашка был молоденький, мастью орловской не вылинял, — что он отцепится уходить, то она его за ляжку сдыбает, через себя перепустит и — заново. Это всё с краю, на виду, а в серёдке чего? — кто предметит; буран да ярость злобная, догадывайся, чего тамотка.
Никифор глотку дерёт, матюками сыпет, «робяток» бодрит, — без этого нельзя. Собачкам хоть не до него, а слышать обязаны, что тут-ка он, не бросил их, а смелым взывает к ним голосом, надею на них кладёт до конца, до победы. Знали бы дамочки, что плечьми к дорогим воротникам ластятся, каким сквернословьем воротники тоё обложены, каково добыты да какие-от собачки распрекрасные капризов женских ради жизни лишаются, сгорели бы по дешёвке… Ещё показалось, Пардон муружистый посередь кубла в пурге мелькнул, а каким скрадом очутился, — не иначе, по следу. Ну, навалились оне серым миром на вороную да на муругую масть и застили всё ненадолго.