— Уж эти мне белые! Никогда-то вы ничего не делаете так, как все!
Итак, флейтист счел себя оскорбленным и известил нас через вождя деревни, что требует суда над кинооператором. Последний запротестовал, сославшись на то, что с момента, когда он закрыл дверь амбара, и до того, как она вновь открылась, не прошло и тридцати секунд, а этого, надо признаться, маловато, чтобы успеть посягнуть на добродетель замужней женщины. Но муж возразил — опять-таки через посредство вождя деревни, — что ему неважно, что произошло и произошло ли вообще что-либо! В его глазах существенным было то, что Жорж при свидетелях заперся в амбаре с его женой, дав тем самым пищу для любых предположений. Стало быть, его честь была попрана, и он требовал «чучи малу» — смыть оскорбление. Наш кинооператор, добавлял флейтист, еще должен почитать себя счастливым, что нравы даяков изменились. «Несколько лет назад, — сказал он просто, — я отрезал бы ему голову, не спрашивая совета стариков!»
Суд был, следовательно, неизбежен, тем более что, по даякскому обычаю, провожать замужнюю женщину в ее амбар — значит, нанести оскорбление супругу. Поэтому старейшины деревни собрались в хижине вождя и проговорили почти всю ночь. Вестник сообщил нам их приговор: Жорж был обязан заплатить мужу сто рупий, не забывая при этом и о подарке жене.
Это уже было слишком: то, что поначалу казалось нам забавной шуткой, перестало быть таковой. Наш кинооператор бушевал, угрожал, обзывал флейтиста мошенником и еще по-всякому, но ничто не помогало. Приходилось подчиниться обычаям и уплатить, если мы не хотели навлечь на себя вражду деревенских стариков.
Наконец, после двух-трех дней упорного торга, флейтист заявил, что удовольствуется новой рубашкой для него и цепочкой из накладного золота для жены. «Виновный» должен был собственноручно отнести обиженному плату за оскорбление, и нам пришлось употребить всю силу убеждения, чтобы Жорж, разъяренная жертва этой махинации, решился пойти.
Флейтист дружелюбно встретил его, остался в восторге от подарков и ни словом не обмолвился обо всем этом «деле». Он, разумеется, предложил Жоржу выпить, болтая о том о сем, но взгляд его не отрывался от изящной зажигалки кинооператора. Жорж быстро это заметил и потому нисколько не удивился, когда в момент прощания флейтист сказал ему:
— Твои подарки стерли «малу», и, значит, между нами нет больше недоразумения; но, по даякскому обычаю, нам теперь положено обменяться личными вещами, чтобы скрепить дружбу. Поэтому дай мне твою зажигалку и возьми мою.
Так наш кинооператор лишился своей зажигалки во имя даякского обычая, который, как нам не раз случалось заметить, был широко распространен. Взамен он унаследовал старую «керосинку», упорно отказывавшуюся работать все время, пока мы там жили.
— Он разбил тебя по всей линии, — издевались мы.
— И не говорите! Будь я хоть вправду виноват, я бы ни о чем не жалел, — грустно вздыхал Жорж.
Зато молодые даякские девушки были совершенно вольны познать — в библейском смысле слова — своего избранника, даже если они не собирались потом за него замуж. При всей нашей скромности, мы должны признаться, что каждый из нас неоднократно получал матримониальные предложения от местных красавиц. По-видимому, вся деревня жаждала удержать нас навсегда. Однажды старый даяк даже взял меня за руку и, показав пустое место посреди деревни, заметил:
— Вот видишь, если ты женишься, мы построим тебе здесь дом.
— Но я не могу здесь остаться. Как бы я жил?
Мы научим тебя сеять рис, ты станешь ходить на охоту и ухаживать за больными.
Хотя я не раз заверял, что вовсе не являюсь врачом, меня с утра до вечера звали оказывать самую различную медицинскую помощь: от врачевания обычных ран до помощи при родах. Своей репутацией великого знахаря я, несомненно, был обязан эпизоду с раненым гребцом. Уклониться не было никакой возможности: если я отказывался, все были уверены, что я не хочу помочь. Тем не менее, благодаря нашему запасу медикаментов и немалому везенью, мне удалось вылечить порядочное число больных. Во всяком случае, не думаю, чтобы мое лечение сократило им жизнь, а это само по себе уже весьма удовлетворительный результат.
Бок о бок с обществом взрослых существовало два других общества: детей и домашних животных.
Дети образовывали своего рода республику, совершенно независимую, и родители предоставляли им полную свободу. Ребята ели и спали, когда им вздумается, и весь день деревня оглашалась их криками и смехом. Большую часть времени они купались, ныряя со скалы или с мостков на Кемюате. Даякским родителям, которые обожают своих детей, никогда, однако же, не приходило в голову из боязни несчастного случая запретить ребенку купаться. Впрочем, мы ни разу не видели, чтобы даяк воспротивился желаниям своих детей или же, чтобы он их бил, даже когда, как нам казалось, они того полностью заслуживали.
Помимо купания девочки играли в нечто вроде игры в классы или же в дочек и мам, как это делают европейские девчушки. Они рисовали на песке план дома, разводили там небольшой костер и варили рис в банках из-под консервов. Мальчики строили хижины на краю деревни или же ходили на охоту, вооруженные сарбаканами. Часто они спускались по речным порогам верхом на бревне — нам то и дело казалось, что они разобьются об утесы, — или взбирались на деревья, чтобы нарвать плодов и разорить птичьи гнезда, уподобляясь в этом отношении сорванцам всего мира.
Что касается домашних животных, то, если не считать тощих кур и нескольких на три четверти диких кошек, они делились на две противостоящие друг другу группы: собак и свиней.
Собаки — какое-то подобие запаршивевших тощих фокстерьеров — вдохновлялись двумя главными стремлениями: избежать пинков, подстерегавших их со всех сторон, и найти что-нибудь съедобное. Свиньи, черные и косматые, как европейские дикие кабаны, флегматично разгуливали по деревне, поглядывая на людей и собак своими ироническими глазками. Едва только какому-нибудь несчастному псу хитростью удавалось стащить лакомый кусок и укрыться под одним из домов, чтобы пожрать его на свободе, как свиньи набрасывались на него и сильными ударами рыла отгоняли от еды.
Однако и те и другие приносили свою пользу. Собаки, несмотря на их сравнительно малый рост, могли травить оленя или кабана и удерживать его до прихода хозяина, который приканчивал зверя своим копьем. Они отличались поразительной ловкостью: преодолевали пороги — вплавь или прыгая со скалы на скалу — и даже взбирались на деревья и крыши домов, чтобы стащить припрятанную даяками снедь. К тому же они были отважными. Сколько раз они возвращались искалеченными: с выбитым глазом или с ухом, оторванным зубами кабана или когтями медведя. Подобно волкам, шакалам и австралийским динго (которые в действительности не что иное, как одичавшие собаки), даякские собаки не лают, а воют — иногда целые ночи напролет, — воют с такой силой, что длинные дома сотрясаются на своих сваях!
Свиней, как и можно было предположить, в конечном счете всегда съедали по случаю какого-нибудь общего или семейного праздника. Но до того они успевали выполнить свою основную обязанность деревенских ассенизаторов. Все, что падало из домов, немедленно поглощалось этими вечно голодными животными.
Часть II
У ЛЕСНЫХ КОЧЕВНИКОВ
Глава шестая
Пунаны убивают носорога. Пунаны в деревне. Я отправляюсь к пунанам.
С момента прибытия в деревню мы не переставали интересоваться пунанами — теми кочевниками, о которых мне рассказывали на реке гребцы. Мы узнали, что кое-кто из пунан приходил иногда в Лонг-Кемюат в надежде обменять лесные продукты на табак.