— Иа куман? (Он ест?)
Так как ему неизменно отвечали «нет», он сокрушенно качал головой:
— Мате… мате (он умрет…)
Я всякий раз разражался смехом, объясняя ему, что вовсе не собираюсь умирать, но это, видимо, его не убеждало.
Никогда пунаны не приносили мне столько животных, как в то время: птицы всех видов, белки (в том числе гигантский вид длиной в метр), обезьяны, среди которых был большой гримасничающий черный гиббон. Я сидел на бревенчатом полу, разложив вокруг себя свои инструменты, и усердно препарировал все эти интересные экземпляры.
Это явно привлекало пунан: те из них, кому нечего было делать, — то есть все, кроме старого Кен Тунга, — целыми днями глазели на меня, комментируя каждый мой жест и испуская восторженные возгласы всякий раз, когда я выворачивал шкурку птицы, словно перчатку.
В числе зрителей был один мальчуган, особенно меня изводивший. С утра и до вечера, сидя на корточках рядом со мной, он играл на оденге — куске тонкой коры саговой пальмы; мальчик держал оденг перед открытым ртом, заставляя его вибрировать, подобно резонатору. Таким способом он извлекал из своего инструмента нескончаемые «дзинь-дзинь» и «дзон-дзон»; звуки эти, в которых мой западный слух не улавливал ни малейших проблесков мелодичности, погружали его в полумистический экстаз. Не желая оскорблять его артистические чувства, но опасаясь, что мои барабанные перепонки не выдержат этой «музыки», я придумал нечто, показавшееся мне тогда шедевром дипломатии. Вытащив из своей сумки пару ушных колец из позолоченного алюминия, я предложил их мальчику в обмен на инструмент. Юный музыкант с восторгом принял предложение и побежал показать свое сокровище родителям. Я же, поздравив себя с тем, что так дешево купил тишину, продолжал свою работу, не замечая, какое волнение вызвал этот обмен.
Увы, мое счастье было недолговечным! Внезапно я оказался окруженным настоящим оркестром из вибрирующих пластинок. Очевидно, в мою честь были извлечены на свет все имевшиеся в стойбище оденги. Смеясь довольно-таки неестественно, я скупил их все до одного, говоря себе, что это, вероятно, был весь запас пунан и что, во всяком случае, мой покой стоит некоторых жертв. На сей раз я действительно обеспечил себе по меньшей мере четверть часа тишины. Видимо, на изготовление одного такого инструмента требуется как раз пятнадцать минут, ибо после этой короткой передышки вокруг меня снова начался концерт скрипучих пластинок.
В конце дня, имея уже шестьдесят пять оденгов, я объявил, что прекращаю закупку. Но в силу повсеместного странного несоответствия между спросом и предложением пунаны продолжали изготовлять эти инструменты, надеясь, без сомнения, что я изменю свое решение. Единственным результатом моей коммерческой инициативы было то, что вместо одного играющего на оденге мне пришлось терпеть в этот и последующие дни по меньшей мере двадцать!
Докучали мне пунаны и тем, что постоянно выпрашивали табак. Мои запасы давно иссякли, кроме небольшой горстки, из которой я свертывал себе тайком, в стороне от стойбища, по одной сигарете в день. Особенное упорство проявляли женщины: один раз они даже заставили меня выйти и полностью разобрали бревенчатый пол в поисках окурков, которые я мог туда уронить.
Желая излечить меня от лихорадки, пунаны схватили меня однажды за руки и за ноги, собираясь окунуть в ледяную воду потока. Я видел, как они применяли это лечение к больным младенцам — единственным результатом чего, как и следовало ожидать, был сильный бронхит. Несмотря на свою слабость, я отбивался как черт. Тогда они дали мне понять, что я должен вернуться в Лонг-Кемюат — ведь умри я у них в стойбище, им, по их обычаю, пришлось бы похоронить меня под пеплом очага и покинуть этот район на несколько месяцев. Мне показалось также, что они опасались, как бы даяки не обвинили их в том, что они меня отравили.
В один из вечеров, видя, что мне не становится лучше, мой хозяин решил лечить меня пунанским способом — при помощи дайонга, то есть заклинаний.
Присев у моего изголовья, он затянул песню, в которой резкие угрожающие фразы чередовались с более печальными, почти умоляющими. Когда он останавливался, три его жены, сидевшие позади с отсутствующим взглядом, подхватывали, словно эхо, низкими голосами тот же однообразный напев.
Не переставая петь, мой хозяин клал свои ладони мне на грудь и лоб; время от времени он надавливал то на один, то на другой глаз. Или же открывал мне рот и дул туда, обдавая запахом табака и кабаньего мяса, — несомненно, чтобы изгнать обитавшего во мне злого духа. Впрочем, на месте последнего я не преминул бы обратиться в бегство, так как этим запахом можно было бы задушить целое семейство хорьков.
Хоть и в полузабытьи, я отнюдь был не в восторге от этого лечения. «Неужели этот… не оставит меня в покое», — думал я, пытаясь сопротивляться, но он силой разжимал мне челюсти, снова впуская мне в глотку свое дыхание человека, явно не подозревавшего о существовании хлорофилла. Дайонг длился до полуночи, когда же он прекратился, я был так измучен, что сразу заснул, а это само по себе было неплохим результатом.
Наутро я почувствовал себя гораздо лучше, как это Обычно бывало днем, но к вечеру лихорадка возобновилась с еще большей силой. На сей раз пунаны организовали для меня чудовищный дайонг с участием всех обитателей стойбища.
Он начался с наступлением ночи и прекратился лишь на рассвете. Но, к счастью, на этот раз церемония не сопровождалась ни возлаганием рук, ни вдуваниями в рот.
Низкий завораживающий голос произносил нараспев первую строфу, после чего мелодию подхватывал хор. Мало-помалу я погрузился в забытье и начал испытывать странное воздействие этих заклинаний. Я чувствовал необычайную легкость; мне казалось, будто я лежу в чем-то глубоком и узком, и я спрашивал себя, был ли то гроб, колыбель или пирога. «Оно» покачивалось в пространстве и все быстрее и быстрее летело на этот голос, неудержимо манивший меня, словно музыка того флейтиста, который увлек в пещеру всех детей немецкого городка.
Кроме того, дайонг подействовал на меня как своего рода «сыворотка правдивости». Я заговорил во весь голос и сказал пунанам, что солгал им и прошу у них прощения, так как у меня осталась в кармане шорт горсть табаку, которую я им сейчас же отдам. Рассказал я, несомненно, и какое-то число других историй, которых я не припоминаю, и после этого впал в забытье.
Когда я очнулся, было еще темно, и пунаны продолжали петь вокруг меня, но лихорадка прошла, и голова у меня была совершенно ясная. Припомнив тогда эффект, произведенный дайонгом, я страшно обозлился на себя, ведь я выдал пунанам свой секрет и теперь мне придется отдать им последнюю горсть табаку. Затем, поразмыслив как следует, я сообразил, что мог сделать эти признания только по-французски или по-малайски, и в обоих случаях пунаны ничего не поняли из моих разглагольствований. Я почувствовал большое облегчение и, послушав в течение нескольких минут эти завлекающие голоса, продолжавшие распевать в ночи, заснул до утра, окончательно исцеленный.
Глава десятая
Жизнь в стойбище. Автор истребляет вшей, а Иисус Христос их разводит. Кабан, не похожий на других. Благоухающая дичь. Уход от пунан.
Будучи прикованным к стойбищу, я смог лучше познакомиться с пунанами и их бытом.
Их было человек тридцать, разделенных на три семьи, главами которых были три брата: старый Кен Тунг, мой хозяин Таман Байя Амат и Ленган, мой товарищ по охоте. Их мать, совершенно высохшая старуха с парализованными ногами, жила в отдельном маленьком шалаше, а когда пунаны меняли район, ее переносили на спинах.
Эти три брата женились на шести сестрах. Старший, Кен Тунг, взял двух; Таман Байя отхватил себе львиную долю, завладев тремя; наконец, Ленган, самый младший, удовольствовался последней.
Кен Тунг был, бесспорно, самым мужественным из всех. Регулярно каждый второй день — даже во время сильных тропических ливней, когда на лес низвергались потоки воды, — он уходил со своими собаками, возвращаясь лишь поздно вечером, измученный, но редко без добычи.