Я Володю слушать люблю: во мне и самом есть много исконно-сельского. И долго бы еще я готов его слушать, - благо оба мы сегодня праздны, - но близится роковой час.
- Никак время итить, - говорит Володя и смотрит на солнце уверенно, даже глаз не щурит. - Посмотреть потить в ящик, может, письмо тебе есть.
Благая весть!.. Но я говорю привычно:
- Ну, от кого же?.. Хоть газет-то не растеряй.
- Вона!.. Зачем их терять?
- И все-таки ты, Володя, скорее бы как-нибудь, - слышишь?
- А чего мне?.. Я живой рукой доскачу.
Подымается, кашляет в руку, гладит седую бороду, поправляет новый картуз, чтобы стоял геройски, и вот уж задвигались двухпудовые ходилища. И на земле моей только я, зеленый турурок в кипарисе, Серый в конюшне, шмели над цветущим миндалем, ящерицы между санталином и петушками... и солнце везде.
Я люблю землю - вообще землю, и свою.
Иногда говорит мне Володя:
- Зачем ты столько комнатей это настроил? Ты бы их хоть под дачи отдал, кому желающим.
- Что это, Володя, зачем же мне с дачниками возиться?
- Это, известно, возня... И он этого, дачник, не понимает, чтобы бережно: где виноград оборвет, где грушню... Ветки зря обломает известно... А тогда к чему же их строить?
Я и сам не знаю, признаться, зачем у меня столько комнат сейчас, и зачем я строю еще какой-то флигель, в который, быть может, никогда не загляну, и зачем буду (а непременно буду) строить еще. Но мне, как начинается весна, неудержимо хочется для земли что-то сделать. Деревьев я понасажал на ней везде, где можно, и каждую весну почему-то строюсь. Должно быть, у нас с землею брачный союз, и каждая весна - пора моей сильнейшей любви к ней, и я не хочу оставить ее неплодной. И пускай стоят на ней ненужные мне дома: это я просто подношу ей свои весенние подарки, и она их кокетливо носит - эти белые стены, и красивые крыши из черепицы, и резные балконы, и лестницы - как молодица новые кофточки и шали.
И земля мне платит за это тишиною: и утро, и полдень, и вечер - тут все мое. И деревья здесь все мои питомцы, и мне кажется, что они это чуют, когда я подхожу к ним: такой у них тогда родной, улыбчатый вид. Пусть я - чужой людям, но морю, но горам, но этим моим пестролистым кленам, и ясеням, и туям - этим штамбовым чайным розам, у которых теперь листочки так стыдливо красны, - я родной: кто их у меня отнимет? На горах кругом знаю я каждый камень... На море не поставишь вешек, но на глаз я отчетливо помню места, куда выезжал с рыбаками за белугой, за камбалой, за комсой - мелкой рыбешкой, смирной и плотной в огромных стаях, живой пищей, приготовленной морем в таком изобилии, что на всех хватает...
Время идет спокойное, переполненное облаками, проползающими над безволчьим лесом, который ясно зеленеет на глазах. Отвлечешься от него, займешься чем-нибудь другим, потом посмотришь вдруг - насколько же он стал зеленее! Это миллионы листочков развернулись одновременно на шаг мелкой козявки... А к вечеру что будет там!..
Я знаю, что Володя уселся теперь уж с кем-нибудь на пристани, лущит семечки (у него еще полон рот зубов) - потом, ради милой компании и праздника, пойдет выпить и еще вспомнит что-нибудь из прошлого о живом... Знаю, но жду все-таки: вот заскрипит калитка наверху, застучат сапоги слоновьи.
Заглянул к Серому - фыркнул и закивал головой: так он со мной здоровается ежедневно. Треплю его по шее:
- Ну, Серый, жуешь?.. Жуй, жуй... Завтра мы с тобой поедем, прогуляемся куда-нибудь подальше.
Он понимает: кивает головой... Уж он покажет рыси: чуть застоится - ему и удержу нет.
День проходит неслышно, и вот уж немного осталось солнца: подошло уже к самому гребню Бабухан-горы. От последних лучей его все в прощальной тревоге.
Иду на бугор посмотреть: не скачет ли Володя... с благою вестью... Я и сам не знаю ясно, о чем должна быть эта благая весть, но если осознать ее и представить отчетливо, разве будет она тогда благая?
Длинная, закрученная дорога вниз, конечно, пуста. У меня за спиной горят еще по-последнему буки на Бабухане, а в городке уже тень. Над речкой туман синей полоской, как сигарный дым. Как струны, вытянулись три тонких белых минарета, на которых скоро начнут кричать уже татарчата. За городком другие горы, выше моих, с каменными верхушками. На верхушках этих дрожит теперь последний луч: это прощаются с ними на ночь мои горы.
Хорошо и широко... И свободно дышать... И возникает в душе молитва, похожая на изречение из Корана: "Нет мира, кроме земного мира, и человек да будет поэт его!"
Да будет... Но почему же нет Володи с благою вестью? Эх, плох ты, плох, благовещенский дед!
Уж и смеркается: здесь это сразу. На высокие черешни перед домом прилетела стайка репелов. Попоют перед сном и спрячутся на ночь в густейшие лавровишни: так ежедневно.
Еще минут десять ожиданий, прощаний, передночной возни кругом, как в огромной детской, и подходит ночное. Затворяю ставни, как ежедневно... А-а! Наконец-то! Скрипит калитка: благая весть!
Шмурыгают и стучат ближе сапоги Володи... Вот он... Конечно, он пьян, и козырек его геройского картуза набок. Но качается он только в пояснице, - на ноги крепок.
- Ну?
- Вот, на... газеты.
Я жду.
- А насчет письмов...
Мне кажется, он начнет сейчас шарить по карманам. Я жду. Но он говорит, продолжая:
- Насчет письмов... нет нам с тобой ни письма, ни бумажечки...
Вот и все. Кончилось Благовещенье.
Иду в комнаты. Зажигаю лампу. Раскладываю привычно газеты...
Значит, нет благой вести?.. Ну что ж... Я обойдусь. Значит, нет благой вести?.. Ну что ж... Я как-нибудь обойдусь... Значит, нет?.. Значит, совсем нет?.. Ну что ж... Я обойдусь...
1912 г.
ПРИМЕЧАНИЯ
Благая весть. Печатается по седьмому тому собрания сочинений изд. "Мысль".
H.M.Любимов