– Не бойся, – сказала я. – Она тебя не увидит.
– Как не увидит?
– Ты веришь мне?
Аня прижалась всем телом, облегченно вздохнула, и столько было в этом вздохе тяжелого отчаяния, что у меня комок подступил к горлу.
В вестибюле я договорилась с «князем» Игорем и его «княгиней», что они сядут в машину, приоткроют дверцу, заведут двигатель, и в это время к ним быстренько придут Евдокия Петровна с Анечкой.
Все получилось как по маслу.
Зеленый «Москвич» проскочил прямо перед красоткой, но она и носом не повела.
Когда в школе стихло, я накинула пальто и вышла на улицу. Женщина в голубом берете и модных импортных сапогах со шпорами стояла на том же месте. Я приблизилась к ней.
Все в меру, с большим вкусом, – берет, помпошка, пальтецо, отороченное голубым песцовым мехом, сапожки аховые. Вот лицо, пожалуй, подкачало. Широкоскулое, рябоватое. Слишком ярко подкрашены губы.
– Здравствуйте, Любовь Петровна, – сказала я и увидела, как она напряглась. Не ожидала, что по имени-отчеству? А как же? Знаем, знаем, и не только это: ЛРП – лишена родительских прав. Отец девочки неизвестен.
Мне стало стыдно. А, собственно, что еще знаю я про эту женщину? И кто мне дал право судить?
А мать Ани настороженно разглядывала меня.
– Дочку бы мне, – проговорила она наконец сиплым голосом, и я попятилась от дикого амбре водки и парфюмерии. Насколько все же, мелькнуло во мне, пьяная баба отвратительнее пьяного мужчины.
– Любовь Петровна, – сказала я в меру вкрадчиво. – Зачем вы ходите? Да еще в таком виде? Девочка переживает.
– Что такого? – слегка смутилась Невзорова. – Я же не падаю. И вообще! Дайте Аню. Сто лет не видела. Не трогала, не говорила. Чем я хуже других?
– Успокойтесь и уйдите, – сказала я сдержанно.
– Успокойтесь? – заплакала она, и тушь сразу поползла с ресниц по щекам. – А кто вам дал право, ответьте? Раздавать чужих детей! Чужим, значит, можно, а родной матери нельзя?
В словах ее, прерываемых монотонным воем, слышалась тоска и обида, но чем я могла помочь?
– Не надо так, – проговорила я смущенно. – Все зависит от вас. Родительские права возвращаются. Наверное, надо перемениться.
– Перемениться! – лицо Невзоровой враз ожесточилось. – Вот сама и меняйся! А ко мне не лезь. Живу как хочу. Или я сама не хозяйка? Ха! Вас послушаешь, все благородные. А на самом деле? Лишь бы тихо! Если тихо, давай. А громко, во весь голос – сразу под суд! Тихие гады!
Ее куда-то понесло, это она не мне говорила, кому-то другому кричала, доказывала что-то свое, мне совсем неизвестное. Так что разве я знаю хоть что-нибудь про нее?
Легкий снежок за спиной торопливо захрустел, я обернулась и увидела Аполлона Аполлинарьевича. Я остановила его движением руки, но он закричал из-за спины:
– Уходите! Немедленно уходите! А то вызову милицию!
– А вот уж такой статьи и вовсе нет! – хрипло просипела Невзорова – боже, какая литературная фамилия! – Что, нельзя навещать собственную дочь? Не пугай! – И добавила, презрительно скривив губы: – Тюфяк!
И двинулась, со скрипом вдавливая каблуками снег.
Я обернулась. Еще одна кличка у бедного Аполлоши.
Он стоял, чуточку разведя руки в широких рукавах мешковатого пиджака, действительно похожий на тюфяк, и точно хотел что-то спросить. Снежинки таяли на его широком покатом лбу, и весь он выражал такое горькое недоумение, что мне хотелось подойти и погладить его по круглой голове. Так бы и сделала. Но на нас смотрели с крыльца. Дворник дядя Ваня, повариха Яковлевна в белом, трубой, колпаке, испуганная Маша, строгая Елена Евгеньевна.
Вся школа обозревала сцену, как директор бросается спасать воспитателя от родительницы.
– Да, черт побери, – проговорил, вздохнув, Аполлон Аполлинарьевич, – что бы сказали мои предки?
18
С точностью до каждого мгновения помнит человек важные свои дни.
Мы с Аполлошей возвращаемся в вестибюль, и Елена Евгеньевна говорит, что меня зовут к телефону. Я иду в учительскую, с недоумением беру трубку.
– Надежда Георгиевна? – слышится мужской голос. – Вы меня узнаете?
Я еще под впечатлением ЛРП. Отвечаю довольно резко:
– Не умею разгадывать загадки.
– Ну, не сердитесь, – говорит мужчина. – Это Лобов из газеты. Виктор Сергеевич.
Теперь я узнаю его голос. Но говорить не хочется. Поскорей бы избавиться от осадка, который оставила газетная статья. Я придаю голосу предельную сухость: