Филипп покашлял, постучал ладонью по крышке гроба. В сердце Ольги кольнуло. Нахмурилась и по хрустевшим под ногами стружкам зашла под навес, молча припала головой к задышливой груди деда.
— Что ты… сердешная, не убивайся…
Отнесли гроб в избу Аниски.
Женщины уже обмыли и обрядили в новые рубаху и штанишки тело Филипка, бабушка Алена пришивала к башмачкам цветные матерчатые пуговки.
— Пойдем, Ваня, облюбуем могилку для ангелочка, — сказала бабушка Алена. — Филя, ты бы отдохнул… лица на тебе нетути.
Иван Сынков с лопатой и ломом шел следом за Аленой.
Постояли перед недоломанными из синего камня-дичка воротами у входа на старинное кладбище, которое сровнял бульдозером Елисей Кулаткин незадолго до выхода на пенсию, перенеся прах предков к отножию кургана. И хоть разросся парк на старом погосте, Алена скорбела о могильном разоре, о тех временах своей юности, когда жизнь важила соразмерно вращению земли кругом солнца. Неторопливый умом хлебопашец издавна верил: что посеешь, то и пожнешь. Думалось Алене, что старики грелись надеждой на ладную, согласную жизнь детей, а молодые молчаливо гордились душевной крепостью дедов и отцов, хотя при жизни-то иной старик и тянулся клешневатыми пальцами поучительно дернуть ослушника за ухо или по старости заносило его по-чудному на сторону. Да ведь отец он родной тебе. Полагали в простоте своей далекие предки, что живой может оборониться, приноравливаясь к местности, где ползком, где пригибаясь, попугивая недруга-нашественника воинственным кличем, а мертвый, успокоившись, навсегда доверил себя родной земле и крепкой памяти живых. Поэтому-то и отвели усопшим место вечного покоя в полукружье соловьиных кустов, неклена и орешника, сроднившихся с дубовой дубравой. Это уж так: кто блюдет порядок на могилках, у того и жизнь полна устройчивого серьеза. А у кого весь погост ископытен телятами, тот каждый день свой начинает так беспамятно, будто лишь на свет появился. За все хватается, ничего до конца не доводит. «Где же меня-то успокоят?» — думала Алена.
За старым кладбищем, горюнясь, веками бесплодились два кургана-брата. С весны скоротечно пестрела приземистая травка, а через неделю-другую жухло унылилась на них кажучка-цеплялка, в горошину плод ее щетинился колючками, обороняя свою короткую, ей лишь понятную жизнь. Старшой курган и сейчас гололобо хмурился, баюкая дремлющего орлана-белохвоста на камнях древней дозорной башенки. Зато меньшой брат, как бы проснувшийся от векового сна, зазеленел. В гражданскую войну вдосталь поили его своей горячей кровью белые и красные, поочередно, а то враз водружая свои знамена, взрыхлили скупую землю братскими могилами, потом тиф, глад и другие напасти запахали не одну жизнь… А когда и снизу перенесли сюда прах, в пояс вымахал пырей и даже остроперый тростник закачался под ветром, тонко и жалобно звеня на вызревании.
Иван отмерил лопатой участок, снял рубаху и начал рыть, срубив высокий пырей. Удивили его какие-то невиданные корни, вроде пырьевых, но толщиной в большой палец, жирные, белые с кроваво-темными межузельями. Оторопело оглянувшись на Алену, Иван стал быстро закидывать яму с такой поспешностью, будто пожар тушил.
Новую отрыл повыше на веселом склоне между могилами Ерофея Толмачева и старинного генерала в эполетах, Алене приглянулось это место. И принесший гроб с телом младенца Терентий Толмачев довольно качнул седою головою: сухое младенцу вечное новоселье.
И Ольга согласно наклонила голову.
Терентий не успел отслужить отходную: спиральными кругами на курган въехала машина-вездеход. Елисей Кулаткин и Людмила Узюкова вылезли из машины, положили у гроба венки из цветов, подошли к Ольге и молча поклонились.
— Оля, зачем это? — спросила Узюкова, показывая глазами на Терентия: вполголоса творил молитву, размахивая плавно староверческим кадилом. — Роняешь себя и нас, друзей твоих.
— Не трогай ее, — сурово сказала Алена. — Это наше стариковское дело.
Ольга молчала.
— А ты, тугоносый, рад сгущать дурман, — сказал Елисей Терентию.