Из родника вода тонкой ниткой сбегала по пустотелой трубке дудошника — пастухи вмазали трубку в запруду.
По степи к березовому леску подвигалась со своим овечьим стадом пастушка в черном платке. В знойном воздухе долетали до Ольги ослабшие звуки ее голоса: тянула проголосную песню. И звучала эта песня откуда-то с неба, из-под развалившегося на темные глыбы облака. И опять вспоминались распушившиеся светлые волосы матери, распахнутый на ее крутой груди ватник. «Никому не говори, чьих ты родителей дочь», — материнское заклятие было темное и непонятное. А может, сама Ольга с перепугу придумала эти слова, когда, скатившись вон с той гривки, опомнилась внизу в овечьем стаде среди чужих людей.
Печальный, издавна покорившийся горю, старинный напев казался материнским зовом. Не пастушка жалобит себя на закате своей жизни, а душа матери тоскует в березовой роще.
Прижавшись щекой к корявому стволу ивы, Ольга ответно плакала, тихо, без надрыва, и горе ее было бесконечным и едва слышным, как и голос одинокой женщины. Ольга все ждала чего-то от песни, но голос иссяк за лесом, утек в тишину, как ключ в песок.
Ольга встала, придавила коленом наломанные березовые ветки, скрутила левой сильной рукой, помогая правой, связала матерчатым поясом от платья. Потом зачерпнула пригоршнями воду, плеснула на свое лицо, накаленное зноем и слезами.
От закатного припыленного солнца тянул ветер, заметая дорогу, раздувал серебристые свечи трепетавших листвой тополей. Занося над горой перекипающие черные крылья, туча плыла навстречу ветру, наискось резала путь дымно-летучим облаком. Эти супротивные движения разламывали что-то в душе Ольги, и она, глядя на небо, горько и озлобленно дивилась разнопутному течению туч.
Но когда крупный литой дождь размашисто окропил ее, она охнула испуганно-нежно. Завихрением раскуделило по лицу волосы. Пахнули они травяной пыльцой, степною дорогой, каплями дождя. Многослойный запах этот разом распахнул множество форточек в душе, и потянуло светом и сумерками из каждой щелки на свой лад…
На поминки в дом Алены собрались пастухи — два Петьки, Пескарь и Голец, Настя с Сережкой, Клава и Ерзеев, Терентий и даже Елисей. И Иван был тут.
По стеснительности или занятости не был тут только отец Филипка. Потаенно бродил он вокруг мельницы, через Клаву выманивал Ольгу в лозняк, напугав Клаву жалостным, не вполне трезвым причитанием: последний раз нужно повидаться.
— Да ты совсем потерял совесть. Если нет — зайди в избу. Там батя твой совсем из берегов выходит…
Где бы ни был Елисей Кулаткин, он всегда оказывался в центре внимания людей. И сейчас никто не уговаривал Ольгу быть мужественной, да и она вроде забыла о своем горе — вместе со всеми успокаивала Елисея, со слезой уверявшего всех, что не нынче завтра помрет…
Изувечил его баран Цезарь…
Елисей добровольно взял шефство над мясокомбинатом, решив поуменьшить там воровство гуськов и кишок. Выдвинул идею и сам осуществлял ее на общественных началах — воспитывал седого барана заманивать овец на убой. Красивые и гордые с наглинкой глаза, круто и тяжело завитые рога были у барана. Временами баран казался ему нечистым духом, хотя Елисей давно был безбожником, усмехался жесткими тонкими губами, когда, бывало, Агния молилась перед сном, стоя лицом на восток за саманной стеной кошары.
Как только отарщики пригоняли с выпасов стадо на убой, Елисей выпускал из котушка Цезаря-Ревизиониста, тот обходил овец, нюхая их, кажется, что-то шепча им, вислоухим. Овцы становились спокойными даже перед воротами бойни, откуда несло запахом крови и потрохов. Баран, сделав как бы магическую черту вокруг стада, важно и легко шел в ворота, усмешливо шевеля влажной губой. Овцы с доверчивой покорностью валили за ним, теснее сбиваясь на подхватывавшей их движущейся конвейерной ленте. Баран резко вилял вправо в дверь, она захлопывалась за ним. Овец несло дальше под механические ножи, а барана ждал любимый соленый корм. И пока он лизал соль, хрустел сочной травой, убитые овцы попадали в цех свежевания. Мясники сортировали их. Одни шли на колбасы разных сортов — для местного крепкозубого населения пожилистее, а для столицы — помягче, посочнее, другие — на копчение — угощать иностранных гостей, прославляя русское хлебосольство среди прижимистых европейцев.
«Баран-то вроде на предателя похож, но смотря с чьей точки зрения. С овечьей — да, нехорошо. А если взять проблему народного питания? Баран исполняет свою роль на высоком уровне». Елисей чуточку ерничал сам над собой, думая при этом, что подобные мысли вовсе не его, а этих молодых карьеристов, которые, по его убеждению, только с таким своевольством могли думать.