— А-а, долго будешь мутить-ворошить? Оставишь Серафиму в покое?
— Отваливайте к своим биксам… Пьяные.
Маленький с левой, крупный с правой щеки смазали Булыгина. Мичманка слетела с его головы.
Они пинками зафутболили ее на ветки дерева. В свете фонаря поблескивал козырек в плотном тумане.
Булыгин встал, прижимая локти к своим бокам.
— Достаньте чепчик, — велел он. Неуловимым движением он сшиб невысокого с чубчиком. Но тот вскочил. Тускло блеснул нож в его руке.
Истягин не доковылял на помощь Булыгину (крупный сбил его с ног), потянулся к карману — там трофейный пистолет. Тяжелое дыхание водочным перегаром било в глаза Истягину.
Истягин едва вывернулся из-под него. Выстрелил вдогонку с колена под ноги для острастки. И сразу разрядился от невыносимой перегрузки. Он почти наверняка знал теперь, кому под ноги стрелял, но он пятил себя в недавнее (пять минут назад) прошлое, когда не угадывал в этом человеке знакомого.
С того момента, как он, завихренный своими чувствами и мыслями, каким-то боковым зрением увидал на скамейке одинокого моряка, особенно его белые в бинтах руки, и до этой вот дикой своей беззлобностью свалки прошло всего несколько минут, а жизнь его сразу разъединило огромное пространство между прошлым и будущим.
И гулко-светлая пустота томительно вызревала в душе, не торопясь исчерпать свое время, как все живое в жизни, не считаясь с тем, нужно или не нужно оно ему, Истягину. Потом пустота эта заняла всю душу с такой прочностью, будто сыздавна обживалась в ней. И он догадывался, что светлая пустота эта была обновлением, самым важным из всего, что пережил за свои двадцать шесть безоглядных увлечений, поклонений, бунта и смирения, тоски и надежды, огромная и прекрасная своей неопределенностью и неохватностью — то ли слава, то ли гибель, и все-то необыкновенно. Теперь самую расхожую бесхарактерность увидел он в своей прежней готовности и податливости до самозабвения удивиться дивному цветку в чьей-то душе. И он избавлялся от нее, весь пропитываясь светлой пустотой.
Спокойно опустил пистолет в карман. Ни жалости, ни раскаяния, ни страха, ни стыда не испытывал он, глядя, как крупный человек хромает по гравийной дорожке.
Булыгин, махая забинтованными руками, подбежал к Истягину.
— Эх, пушку зачем в ход пустил, а? Рубим концы. Знаешь, кого подшиб? Плохо со всех сторон.
— Мне все равно со всех сторон. Быстро уходи. Ну! Мне край как необходимо нынче ответить за многое.
Подраненного Истягин нашел в кустах. Держась за стол дерева, склонился над ним. Тот перевязывал платком свою ногу.
— Слышь, прости меня… А-а? Степан Светаев!
— Антошка? — Светаев поднял голову. — Лопух ты. Не меня, а мичмана надо было стрелять. А ты спасал. Симкина друга… Ты все такой же малахольный. Помоги уйти. Мы с тобой родня… по Серафиме.
Опираясь на палку, Истягин вел по крутой улочке Светаева; тот, держась за плечо его, прихрамывая, срывающимся голосом подсказывал дорогу.
Без скрипа закрыли за собой калитку.
— Я дошел до точки. Нельзя не стрелять. Хорошо, что давеча не мог обоих вас уложить. Давеча не мог. Теперь ты подвернулся, Светаев.
— А-а! Серафима Максимовна взвинтила в последнюю минуту?! Выходит, я сам словил пулю ее. Не поймешь тебя: то благословляешь меня и ее на счастливую жизнь, чтобы детей делали, то стреляешь, — лихорадочно говорил Светаев. — Если не боишься, зайдем к одной хозяйке. Многое знает. Пахнет всеми континентами сама и ее жилище. Лимоном, бананом, черемшой. Надежная молчальница. Такие умные сердцем среди образованных редки нынче. Дохлые у них мысли, вздорная амбиция. А эта — непостижимо добра…
Тут на взгорье туман поднимался лишь по пояс. Небо щедро усеяно звездами.
В темноте пересекли дворик, по каменным ступенькам спустились в полуподвальную квартиру, чистую, с цветами в горшках на окнах.
Крепкая, грудастая, с завитыми волосами, яркими губами, Клава Бобовникова без удивления, спокойно засучила штанину на толстой мускулистой ноге Светаева, промыла и перевязала рану. По красивому, твердому, побледневшему лицу Светаева зыбились то улыбка, то гримаса страдания.