А когда мимо прошла женщина, он сразу же поддался первому тревожному толчку в сердце и побежал следом за ней.
К омуту Ольга прибежала запалившись. Тихая колдобина отражала кусты и застрявшую в них звезду. Ольга туже повязала платок под глоткой, чтобы не всплыл. Зашла по пояс в воду. Холодом сковала ее оторопь, и мелькнуло в сознании, как она, обкладывая богородской травой голову лежавшего в гробу Филипка, коснулась рукой его щеки. И ледяной прострел пронзил ее. «Что ж я делаю?» — спросила она себя, ступая в глубину колдобины, ныряя под куст. Ее выносило на поверхность, и ей хотелось поднять голову и дохнуть воздуха. Звериное, сильное, живое отвращение к смерти вновь овладело ею, и Ольга тщетно пыталась отцепиться от сучка под водой, за который она зацепилась кофтой. Но, поняв бессилие свое, она, уже теряя сознание, сунула голову под корягу. Два раза молотком ударило совсем рядом с ее головой, и мир для нее утихал во тьме…
Сила тихо зашел в чистую воду. И хоть секунду стоял по грудь в воде, а разглядел свои ноги на беловатом песке, и волосы на пальцах, казалось ему, шевелились. Увидал белый платок рядом с луной под корягой, нырнул и вытащил утопленницу, обломив корягу. Он еще не разглядел ее лица, но по охватившему его ужасу догадался, кто она.
А потом, окаменев сердцем, откачивал ее, пока не задышала. Свел Ольгу в кибитку Тюменя.
Кошмами укутали ее Тюмень и старуха Баярта, отпаивали горячим чаем, а когда вспотела, напоили кумысом и велели спать.
Жар томил ее день и ночь. И в бреду она ласково говорила с оторопелой раздумчивостью:
— Да как же я могла покинуть тебя, сынок? Не плачь… вынырну… сейчас вздохну… — она гладила ладонью вспотевший бурдюк, — прости меня, маленький…
Когда-то впряженная в телегу лошадь, испугавшись верблюда, вылетела на Мефодия, оглоблей ударила в грудь, отбросив в лебеду. Боль и страх пришли позже, а первую минуту заморозило его что-то сильнее боли, страха — ясное холодное сознание смерти. Видел до листочка лебеду, раздавленный красный с черными семечками арбуз, а смертельного перехвати-духа одолеть не мог… Насилу задышал…
Все эти воспоминания только потому и овладели Мефодием, что в душе его что-то надтреснуло. Наверное, Палага молотила по душе своим ядовитым языком.
«Всю эту бестолковую и душевную бесполезность надо герметически закрыть», — приказал он себе.
Не в хозяйстве тут дело. Хозяйство как раз шло неплохо, и он не вылезал из хомута все лето, пока сено косили, хлеб убирали, стригли овец, пахали под черный пар. Всюду бывал он не наблюдающим — на строительстве ли фермы, на жирующем ли отгуле мясного скота. Квартиру свою рядом с Узюковой сдал под трест Каналстроя. Сам жил у вдовой матери, — может, раз только и заглянул к ней за все лето. Все необходимое для обихода нетребовательного человека возил в машине или держал в шкафу в кабинете: смены белья, костюм, бритвенный прибор и «спутник агитатора» — складной нож со штопором, ложечкой, открывалкой кумысных пробок. Физические силы были неукротимы, и только душа задыхалась.
Только в состоянии сердечной непродышливости, какого-то нравственного сбива Мефодий, догнав на машине Людмилу Узюкову у реки, предложил ей обновить-обмыть лишь вчера выстроенную бригадой армянских каменщиков новую совхозную баню невиданной еще до сих пор пропускаемости.
— Вот и веники! — поднес он к строго побледневшему лицу Узюковой пахнущий томленой березой веник.
Отстранив веник, она смотрела в его большое высохшее лицо, все решительнее подавляя свое возмущение.
— Ну мужик, доехал…
Он жалобно и озлобленно помычал, сунув раздувающийся нос в веник.
— Да я же совсем не о том… Баню я строил. Все я тут строил! И ты прежде другой была. — Ему тяжко было оттого, что слова эти только унижали его, ни в чем не убеждая Людмилу. — Баламутят тебя разные недоноски умственные… Ахметы и прочие Сауровы… К черту баню! Последний раз поговори со мной… Ну, махнем купаться к речке… Там я не запарюсь…
По привычке степняка Мефодий сидел на земле, подобрав под себя ноги, почесывал большой палец. Был он в одних трусах, и загорелые обезжиренные плечи блестели испариной в этот знойный полдень.
Узюкова вылезла из реки и, заложив руки за спину, ходила по горячему суглинку. Упруго вздрагивали ее спортивные ноги.
Непостижимо грустное произошло за время разлуки с этим статным, сильным, самоуверенным человеком. Повял, будто яблоко, до времени срезанное градобоем. Глубоко обрабатывала жизнь, тушила блеск в глазах — полнились теперь они той особенной застенчивой слезинкой, которая туманит глаза с устатка выпивающих стареющих мужиков.