Мефодий уплатил работягам за то, чтобы унесли гроб с глаз долой.
— Хочешь знать, кто гроб заказал?
— Не хочу. Пошутил кто-то, ну и пусть.
— Сила Сауров, на дарованные, говорит, деньги.
— Зачем же выдали Силу мне?
— Не боится он никого. И тебя тоже.
Из окна Кулаткин видел, как они, покачиваясь, подошли к гревшемуся на завалинке старику Филиппу, норовя всучить ему гроб по дешевке хотя бы. Филипп отнекивался, стучал батожком по гробу, в сомнениях покачивал головой.
— А ты попробуй, ляжь в него, тогда толкуй, мал или велик, — говорили мастеровые.
— Я ляжу, так не встану. Ты вот с меня росточком-то. Сам и растянись, а я погляжу, — отвечал Филипп.
Долго продолжалась ряда, но Мефодий уже не глядел на них.
Руководители в Предел-Ташле держались на, своих постах подолгу. И если не продвигались выше, то высиживали до преклонных лет, расставались с привычной должностью надрывно, тяжело, первые месяцы пенсионной жизни хворали телом и душой, трудно привыкая к домашней жизни около внуков.
Механизм замены одного руководителя другим мягчал год от года с развитием просвещения в Предел-Ташле. Мефодия Кулаткина мягко уговаривали, чтобы он сам попросился освободить его. Ни в каких прегрешениях его не винили, а говорили о том, что наступило время анализа, научного прогнозирования, и застенчиво намекали на недостаточную его подготовленность и моральные обстоятельства.
Мефодий долго не остывал от возбуждения, лицо скупо потело, напряженно белели крылья носа. Он находил виноватых, видел корысть одних и зависть других, бранил себя: не допусти промашек…
Людмила Узюкова теперь пришла к выводу, что активность Кулаткина была вспышкой одаренного, малообразованного, хитрого, нравственно неразборчивого человека, достигшего почета и славы лишь к пятидесяти пяти годам, кажется, неожиданно для самого себя. Ей казалось, что Мефодий так и не пришел в себя от сознания своей власти и ответственности: «Меня не сколупнешь!»
Лишь вчера директор, ныне рядовой, он покидал кабинет в состоянии, похожем на сон, и ему все хотелось проснуться и облегченно вздохнуть.
Листва опадала, застилая двор, тревожно пахло тленом, моросил дождь. И думалось Мефодию о неукоснительной смене времен года.
Уплотнялись кора и почки, готовясь к зиме, деревья жили, туго сосредоточивались, засыпая на юру. И корни жили и будут жить, покуда дерево не достигнет полной зрелости, и лишь тогда изнутри разорвет кору, залысеет вершина и деревянная сутулость принаклонит ствол.
Что-то потянуло его взглянуть на могилы захороненных знатных предел-ташлинцев. Ни о чем особенно он не думал, двигаясь от могилы к могиле, легко неся свое большое сильное тело.
На могиле отца лежала черная с едва заметной трещиной гранитная плита. Никогда Мефодий не любил его по-сыновьему, боялся его, часто и хитрил, льстил, переносил снисходительные насмешки и поучения. Смерть, как буря степную пыль с камня, сдула с отца временное, и в размягченную душу Мефодия, проминая ее болью, впечатывался новый образ отца: суровая и страдальческая фигура в брезентовом плаще, с потрепанным портфелем под мышкой то в тарантасе по грязным просекам, то на машине мечется по хуторам, селам и аулам… Займы, контрактации, ремонт школ, клубов. До срыва голоса доведен неполадками, тугодумством, хитростью людской. Где-то в баню позовут смыть командировочную грязь, а где не догадаются к чашке горячих щей позвать даже не по жадности, а вековому тупому высокомерию мужицкому к чиновникам. Знай поворачивайся между наковальней и молотом. Да как же тут не сказать лишнего слова, если до болятки пронимали, и из виноватых не выходишь ни днем ни ночью. И так всю жизнь… А винить некого, и жалоба только выставит тебя в смешном виде.
«Эх, батя ты мой батя, не жил ты для себя, и потому ты такой же чудачок, как и Филя…»
Но боль и печаль были непродолжительны: здоровая мужицкая натура взяла свое. Сначала он отсыпался за все лето недосыпное, потом по примеру отставников взялся сочинять воспоминания. Но сидеть за письменным столом было для него пыткой, а от книг серьезных он засыпал.
«Лопухи, не дали дела довести до конца!» — ожесточался Мефодий.
С лукавой улыбкой наблюдал за Узюковой — своей спортивной походкой, подобранная и подтянутая девически, бежала в техникум, по слухам, обкладывалась журналами и книгами даже на иностранном языке. «Осечка с директорством-то в совхозе, утешается иностранщиной… читай, они тебе набормочут». Зная, с каким двусмысленным уважением отзывался о ней Ахмет, Мефодий ревниво поинтересовался, сказал ли что-нибудь о нем ученый татарин. Оказывается, сказал: