— Какое у вас настроение перед операцией? Если вы волнуетесь или вам страшно, мы можем дать вам успокоительное.
— Нет, это не нужно. Я отлично себя чувствую. (Согласно статистике, те женщины, которые больше всего бояться предстоящей лампектомии, с большей вероятностью не больны раком; те, кто спокоен, с большей вероятностью больны раком.)
— Вы ведь оба вегетарианцы? У меня есть такая теория: я могу определить это по цвету кожи.
— Да, оба вегетарианцы. Я стала вегетарианкой примерно в 1972 году, больше десяти лет назад. (Рацион, включающий животные жиры, — а именно на таком рационе я выросла — провоцирует рак груди.)
Проходит немного времени, и я уже лежу на спине на больничной тележке, и меня везут по коридорам, которые я различаю только по их потолкам.
Если есть выражение, противоположное «взгляду с высоты птичьего полета», то именно оно описывает тот способ восприятия, который будет доступен мне в ближайший час или около того. В операционном отделении оказалось на удивление холодно — так они делают его менее гостеприимным для бактерий. Медсестра принесла мне еще одну простыню — приятно теплую, словно ее только что вытащили из микроволновки. Я болтаю с сестрой, пока та делает необходимые приготовления: мне интересны все детали процедуры, я хочу, чтобы мне все объяснили. Она подсоединяет меня к кардиомонитору и объясняет, что он запищит, если уровень сердцебиения упадет ниже шестидесяти ударов. Я сказала, что уровень сердцебиения у меня немного ниже обычного, и она понизила уровень до пятидесяти шести.
И вот мы все — доброжелательная медсестра, симпатичный доктор-скандинав и мой старый знакомец доктор Ричардс — говорим о всякой всячине: об отпусках, коньках, велосипедах (нам всем нравится активный отдых), о наших семьях, о философии. Между моим ищущим взглядом и местом действия, моей правой грудью, воздвигается тоненький экран. Мне приходит в голову, что я могла бы подглядеть, что там происходит, в каком-нибудь зеркале, но потом я решаю, что из-за обилия крови я вряд ли что-нибудь увижу. Местное обезболивающее, которое мне заранее ввели в нижнюю часть правой груди, оказало свое воздействие, но из-за того, что доктор Ричардс делает более глубокий разрез, мне требуется еще несколько инъекций. Воображение рисует мне красочные, хотя, быть может, и неверные картины происходящего. Я настолько спокойна, что кардиомонитор несколько раз пищит, сигнализируя, что пульс опустился ниже пятидесяти шести ударов в минуту. Доктор Ричардс дает несколько советов относительно подкожных швов второму доктору, и на этом все заканчивается.
Но когда я слышу, как доктор Ричардс говорит: «Позовите доктора Н.», мое сердце неожиданно подскакивает. «Что-то не так?» — спрашиваю я; в моем голосе звучит паника, а пульс зашкаливает далеко за пятьдесят шесть ударов в минуту. «Нет-нет, — отвечает доктор Ричардс, — мы просто хотим позвать патолога, который ждет, чтобы посмотреть на вашу опухоль».
Я успокаиваюсь. Все прошло нормально. Я не могу понять, почему запаниковала минуту назад. Вот с меня снимают простыню, обмывают и сажают в кресло-каталку, чтобы отправить в обратное путешествие; теперь я чувствую себя менее беспомощной, чем когда неподвижно лежала на спине, но все так же теряюсь в одинаковых коридорах. Меня подвозят к столу дежурной медсестры и дают разные бумаги для заполнения. Я уже думаю о предстоящем завтра экзамене, когда появляется доктор Ричардс и спрашивает, где Кен. Я беззаботно отвечаю, что он в приемном покое.
Я понял, что у Трейи рак, в тот момент, когда вошел Питер и попросил дежурную медсестру отвести нас в комнату для приватных переговоров.
И вот несколько минут спустя мы втроем сидим в отдельном кабинете. Доктор Ричардс бормочет что-то вроде того, что ему очень жаль, но опухоль оказалась злокачественной. Я настолько шокирована, что застываю, как камень. Я не плачу. Спокойно, как это бывает при сильном потрясении, я задаю несколько умных вопросов, стараясь держать себя в руках и даже не смея взглянуть на Кена. Но когда доктор Ричардс выходит, чтобы позвонить медсестре, тогда и только тогда я поворачиваюсь и смотрю на Кена, охваченная паникой. Я захлебываюсь в слезах, пол уплывает из-под ног. Каким-то образом я выбираюсь из своего кресла и оказываюсь в его объятиях — и плачу, и плачу.
Когда приходит беда, с сознанием происходят странные вещи. Ощущение такое, словно окружающий мир превращается в тонкую папиросную бумагу и кто-то просто разрывает ее пополам у тебя на глазах. Я был настолько потрясен, что вел себя так, словно ничего не случилось. Я ощутил невероятную силу, силу, происходившую одновременно и от страшного потрясения, и от притупления чувств. У меня был ясный ум, присутствие духа и решительность. Как хладнокровно сформулировал Сэмюэль Джонсон, ожидание смерти невероятно концентрирует разум. Именно так я себя и чувствовал — невероятно сконцентрированным; штука лишь в том, что наш мир был только что разорван напополам. Остальная часть дня и весь вечер развернулись чередой застывших кадров в замедленном воспроизведении: четкие, наполненные острой болью кадры — один за другим — никаких фильтров, никакой защиты.