– И добро бы из долгогривых – все бы не так обидно! А то ведь дворянин-с!
– Однако, вы довольно-таки несносно об нашем сословии выражаетесь, Никифор Петрович! – обиделся отец Арсений. – Прошу, оставьте!
– Ну, батя, не взыщи! Долгогривые – они ведь… примеры-то эти были!
– Чувствительнейше вас прошу! оставьте-с!
– Позвольте, господа! не в том совсем вопрос! Что же собственно делает господин Парначев, что могло в такой степени возбудить ваше негодование? Объясните сначала вы, капитан!
– Всё делает. Каммуны делает, протолериат проповедует, прокламацию распущает… всё, словом сказать, весь яд!
– Главнейше же – путям провидения не покоряется, – пояснил отец Арсений, – дождь, например, не от бога, а от облаков… да облака-то откуда?
– А вы, батюшка, имели разговор с господином Парначевым об этом предмете?
– Прямого разговору, собственно, с ними не было, а от крестьян довольно-таки наслышан. У здешних крестьян, позвольте вам доложить, издавна такой обычай: ненастье ли продолжительное, засуха ли – лекарство у них на этот счет одно: молебствие. И завсегда они соглашались на это с готовностью, нынче же строптивость выказали. Прошлую весну совсем было здесь нас залило, ну, я, признаться, сам даже предложил: «Не помолебствовать ли, друзья?» А они в ответ: «Дождь-то ведь от облаков; облака, что ли, ты заговаривать станешь?» От кого, смею спросить, они столь неистовыми мыслями заимствоваться могли?
Я слушал этот обвинительный акт, и, признаюсь откровенно, слушал не без страха. Я спрашивал себя не о том, какие последствия для Парначева может иметь эта галиматья, – для меня было вполне ясно, что о последствиях тут не может быть и речи, – но в том, можно ли жить в подобной обстановке, среди столь необыкновенных разговоров? Ведь пошлость не всегда ограничивается одним тем, что оскорбляет здравый человеческий смысл; в большинстве случаев она вызывает, кроме того, и очень резкие поползновения к прозелитизму. Не она покоряется убеждениям разума, но требует, чтоб разум покорился ее убеждениям. Столкновение приходит не вдруг, но что оно несомненно придет – в этом служит ручательством тот громадный запас досужества, который всегда находится в распоряжении пошлости. Подумайте, сколько варварского трагизма скрыто в этой предстоящей коллизии!
На стороне пошлости – привычка, боязнь неизвестности, отсутствие знания, недостаток отваги. Все, что отдает человека в жертву темным силам, все это предлагает ей союз свой. Заручившись этими пособниками и имея наготове свой собственный жизненный кодекс, она до такой степени насыщает атмосферу его миазмами, что вдыхание этих последних становится обязательным. Всякое явление она обозначает своими приметами, всякому факту находится готовое полуэмпирическое, полумистическое толкование. Как сложились эти приметы и толкования – этого она, конечно, не объяснит, да ей и не нужно объяснений, ибо необъяснимость не только не подрывает ее кодекса, но даже еще больше удостоверяет в его непреложности. И ежели она встречает отказ или сомнение, то это нимало не заставляет ее вдуматься в свои требования, но только возбуждает удивление. От удивления она переходит к назойливости, от назойливости к застращиванию. Досуг дает ей чудовищные средства в смысле прозелитизма; всегда праздная, всегда суетящаяся, она неутомимо кружит около сомневающегося и постепенно стягивает, суживает свои круги. И вот наступает момент, когда она приступает уже настоятельно и, не стесняясь формальностями, прямо объявляет свою сентенцию. Вы не верите приметам – вы безбожник, вы не раболепствуете – вы насадитель революционных идей, возмутитель, ниспровергатель авторитетов; вы относитесь критически к известным общественным явлениям – вы развратник, ищущий разрушить общественные основы…
Спрашиваю вновь: как жить и не погибнуть в подобной обстановке, среди вечного жужжания глупых речей, не имея ничего перед глазами, кроме зрелища глупых дел?
– И вы можете доказать, что господин Парначев все то делал, что вы о нем сейчас рассказали? – обратился, между тем, Колотов к Терпибедову.
– Каких доказательств! всей округе известно!
– Знаете ли, однако ж, что это до того любопытно, что мне хотелось бы, чтобы вы кой-что разъяснили. Что значит, например, выражение «распространять протолериат»? или другое: «распущать прокламацию»?
– Извините, Сергей Иваныч, я вредным идеям не обучался-с. В университетах не бывал-с. Знаю, что вредные, и больше мне ничего не требуется! да-с!
– Все-таки не мешает хоть понимать, в чем заключается вред.
– Говорю вам, вся округа подтвердит. Первый – здешний хозяин. И опять еще – батюшка: какого еще лучше свидетеля! Духовное лицо!
– Могу свидетельствовать, и не токмо сам, но и других достоверных свидетелей представить могу. Хоша бы из тех же совращенных господином Парначевым крестьян. Потому, мужик хотя и охотно склоняет свой слух к зловредным учениям и превратным толкованиям, однако он и не без раскаяния. Особливо ежели видит, что начальство требует от него чистосердечного сознания.
– Прекрасно; расскажите же сначала, что вы лично имеете свидетельствовать о господине Парначеве?
Отец Арсений задумался и с минуту пощипывал редкие, чуть заметные волоски своей бороды.
– Не бесполезно ли будет? – наконец выговорил он, смотря через очки на Колотова.
– Отчего?
– Да видится мне, что слова-то наши как будто не внушают вам большого доверия…
– Гм… значит, и я уж сделался в ваших глазах подозрительным… Скоренько! Нет, коли так, то рассказывайте. Поймите, что ведь до сих пор вы ничего еще не сказали, кроме того, что дождь – от облаков.
– А этого мало-с?
– Не много-с. Рассказывайте, прошу вас.
– Даже с превеликим моим удовольствием-с. Был и со мною лично случай; был-с. Прихожу я, например, прошлою осенью, к господину Парначеву, как к духовному моему сыну; в дом…
– Так господин Парначев и на духу у вас бывает?
– Бывал-с. Только, по замечанию моему, с их стороны это больше одно притворство было…
– Вы это верно знаете?
– Перстов своих в душевные раны господина Парначева не вкладывал, но судя по прочим поступкам…
– А о прочих поступках судя по этому… впрочем, продолжайте.
– Следственно, прихожу я к ним вроде как бы для беседы, а сам, между прочим, в голове свой особый предмет держу. И вижу я, значит, что в прихожей у них никого нет, а между тем из кабинета, рядом с прихожей, слышится говор. Встал я этак около двери, будто ноги вытираю, а сам, между прочим, прислушиваюсь. И слышу я эти самые слова: протолериат, эмансипация, бюрократия, плутократия… А затем и насчет сыроварения. Один голос говорит: «Вы, говорит, в недоимки по уши влезли; устроивайте артели, варите сыры – и недоимкам вашим конец». Другой голос отвечает: «Хорошо бы это, только как же тут быть! теперича у нас молоко-то робята хлебают, а тогда оно, значит, на недоимки пойдет?..» И опять первый голос говорит: «Варите сыры, потому что вам, как ни вертитесь, двух зайцев не поймать: либо детей молоком кормить, либо недоимки очищать». А другой голос отвечает: «По-моему, пусть лучше дети хлебают». – «А по-моему, – это опять первый голос, – лучше недоимки очищать, потому что своевременная уплата повинностей есть первый признак человека, созревшего для свободы». Хорошо-с. Только что, значит, он это слово «свобода» выговорил, ан, как на грех, подо мной половица и скрипнула. Сейчас это Валериан Павлыч потихоньку-потихоньку, на цыпочках, на цыпочках – и прямо к двери. И так это у них скоро сделалось, что я даже потрафить не успел. Словом сказать, так меня пристигли, что я даже совсем без слов сделался. Стою, это, в дверях и вижу только одно: что у них сидит наш крестьянин Лука Прохоров, по замечанию моему, самый то есть злейший бунтовщик. «Вы, – говорит мне господин Парначев, – коли к кому в гости приходите, так прямо идите, а не подслушивайте!» А Лука Прохоров сейчас же за шапку и так-таки прямо и говорит: «Мы, говорит, Валериан Павлыч, об этом предмете в другое время побеседуем, а теперь между нами лишнее бревнышко есть». Однако я сделал вид, как будто не обратил внимания, и взошел. Сели мы с Валерианой Павлычем друг против друга, и вижу я, что он сидит у письменного стола, на кресле покачивается, смотрит на меня и молчит. Довольно долго он эту комедию продолжал, однако и я помаленьку с своей стороны оправился: сначала легонько, потом побольше, а наконец, и прямо ему в лицо взглянул. И пришло мне в эту минуту откровение: «Дай, думаю, я ему нравоучение сделаю! Может быть, он раскается!» И стал я ему говорить: «Не для забавы, Валериан Павлыч, и не для празднословия пришел я к вам, а по душевному делу!» – «Слушаю-с», говорит. – «Грех, говорю, великий грех вы соделываете!» – «Любопытно», говорит. – «Любопытного, говорю, в грехе мало, а слез достойного много!» – «Забавно!» – «Нынче забавно, говорю, а завтра и горько показаться может! Спрошу вас: зачем вы малых сих в соблазн вводите?!» Тут уж он, знаете, и смеяться перестал. – «А вы, говорит, уверены в этом?» – «Не только, говорю, уверен, но даже достоверных свидетелей представить могу». – «Так извольте, говорит, сейчас из моего дома вон! Я, говорит, к вам не хожу и вас к себе подслушивать не прошу!»