Выбрать главу

Викен не знал, как начнет композицию. Еще не знал… Но первое слово, первые чистые ноты и краски уже бродили в нем неосознанно и неясно, как бродят по былинке искры в предчувствии огня. Испытатель любил и всячески продлевал такие минуты — подступы к творчеству, когда нельзя еще сказать, что получится…

Ио (или врир?) колобка повернулся на ниточке, тихое равнодушие пластилинового «лица» испытателю не понравилось. Викен спичкой всхолмил безнадежно-лысую гладь, выделил озорной, хохолком, чубчик. Стало получше. Эх, удалось бы под этот самый чубчик заглянуть! Конечно, не подвешенному здесь болванчику, а тому, натуральному колобку, по веселым бокам которого шлепает ладошками довольный Тин. Викен представил, как невидимое поле мысли подкрадывается к колобку, вбирает в себя его игрушечную сущность, чтобы изнутри, взглядом неподвижных круглых глаз посмотреть на мир. Пожалуй, это может оказаться той изюминкой, в которой уже половина рекламы: какими нас видит крошечный искусственный мозг? Даже не мозг, а так, несерьезный десяток нервных клеток избирательностью в три ситуации!

Кабинет заполняли сиреневые сумерки. В открытое окно доносилось требовательное женское: «Тоник! Домой!» Работал на малых оборотах винтороллер в соседнем дворе. В такт этому ритму жизни, улавливаемому всеми чувствоощущениями испытателя, «ожил» колобок: изо рта сплошного пластилинового монолита раздалось приглушенное гипнотизирующее пение на сверхнизкой частоте. Сразу же проступило солнце зной и свет ударили в глаза. На зубах захрустел белый горьковатый песок. Мелкая ракушечная пыль покрывала иссохшие деревья, глянцевые листья, тростниковые крыши хижин. Короткие угольные тени закруглялись у ног.

«А не очень-то камениста моя прекрасная Итака, — невпопад подумал Викен. — Скорее уж пыльная…»

И увидел старца. Старец сидел на ровно отесанной мраморной плите, почти вырастая из нее, — прямой, неподвижный, с мертвым лицом и тяжелыми завитками кудрей, каменно переходящими в бороду. Только руки — живые, легкие — быстро летали, над кифарой, ударяя плектром по струнам. И как бы по контрасту негромкий, с хрипотцой голос неожиданно тягуче и монотонно выговаривал:

К мощному богу реки он тогда обратился с молитвой: «Кто бы ты ни был, могучий, к тебе, столь желанному, ныне Я прибегаю, спасаясь от гроз Посейдонова моря…» [1]

«При чем тут Гомер? И почему вдруг на Итаке? Не понимаю, какое отношение к колобку имеет Гомер?» — подумалось Викену.

Если настроение сравнивать с картиной, то на переднем плане было недоумение, дальше — с той же резкостью, без дымки — легкая теплота убежавшей из детства мысли: раз Гомер — значит, все хорошо. Все — хорошо!

Солнце блеснуло в незрячих зрачках песнопевца. Позади хижин, чуть выше его головы, проплыл, шелестя страницами, раскрытый на портрете Гомера учебник Древней Истории. Викен ясно увидел затертый по краю рисунок с обведенными чернилами греческими буквами на нижней кромке бюста. Собственно, другого изображения легендарного певца никто никогда не видел. Особенно не вязались с неодушевленной каменной скульптурой поразительные руки старца. В них не было ничего от навечно остановленной и совершенной красоты мрамора. Даже с дефектами — обломанными ногтями и утолщенными припухшими суставами — эти руки были совершенны и вечны по-иному, на новом уровне совершенства: изменчивой повторяемостью, возрождением в поколениях. Они отличались тем, чем вообще живое тело отличается от изваяния: они жили. Темные, обожженные солнцем, удивительно гладкие на вид, с длинными, не разделенными на фаланги пальцами, которые гнулись где хотели и под любым углом, — чуткие зрячие руки Гомера были сами как живые существа.

Став мостиком для памяти, эти руки мгновенно вызвали новое воспоминание — такое яркое, будто еще одна физическая реальность наложилась на настоящую. Память не очень-то заботилась о логике, склеивая вместе несовместимые кадры, смешивая знакомое и незнакомое, виденное и выдуманное, обращая врезанные в синее одесское море рыбацкие домики из ракушечника в ослепительно-белые хижины Итаки.

Испытатель вспомнил, что однажды уже вздыхал по таким же вот — или очень похожим на эти — рукам с фрески Джотто «Оплакивание Христа». И тотчас с солнечной Итаки воображение перенесло Викена под угрюмые своды Капеллы дель Арена в Падуе. Художник совсем недавно закончил роспись, еще пахло сырой штукатуркой, но краски уже вошли в силу и обрели свою власть над людьми. Какая-то многозначительная связь внезапно открылась испытателю — между обнаженным, распростертым на коленях Марии телом Христа и самим Джотто, достоверных портретов которого до нас не дошло. Пока еще Викен не понимал этой связи, принимал ее извне — как редкую, навязанную вчуже истину. Истиной на этот раз оказались руки Христа — непрорисованные, прикрытые от зрителя и все равно исполненные страдания, мудрости, прерванного полета. Они последними не хотели умирать — эти вечно живые руки мертвого Иисуса…

вернуться

1

Гомер. «Одиссея», V глава, стихи 444 — 446. Перевод В. А. Жуковского.