Викен встал, оборвал нитку, снял уже не нужный пластилиновый шарик. К завтрашнему утру отчета не будет. И через два дня тоже. Потому что он, испытатель, начисто запутался в бреднях несерьезного десятка клеток, в бреднях, явно не предусмотренных элементарной программой колобка. Вот тебе и рекламный трюк — какими нас видит крошечный искусственный мозг, установивший с испытателем мысленную связь? Избирательностью в три ситуации тут не пахло. Тут пахло совершенно непредставимой мыслительной техникой!
Прокравшись на цыпочках в детскую, Викен посмотрел на сына. Малыш сидел на полу манежа, подвернув под себя ножонку. Пухлые ладошки прижимали к вискам две половинки разломанного колобка — знаменитого неразрушаемого колобка, который ему, Викену, доверили для испытаний. Губы Тина что-то шептали, а лицо было сосредоточенным и не очень детским — как у младенца с джоттовской фрески, который прозрел и знает все-все… Нелегко, видно, подключать к своей памяти чужой мозг, даже такой крохотный, в десяток нервных клеток! Нелегко и непросто перестраивать программу ни в чем не повинному игрушечному киберу. Застывшие, расширенные чуть не во всю радужку зрачки Тина отразили две растерянные отцовские физиономии.
Ах, Викен, Викен! Неважный ты испытатель! Ты не вспомнил, почему тебе знакомы эти руки — гладкие, с длинными, не разделенными на фаланги пальцами, умеющими гнуться в любом месте и под любым углом. Ты не узнал ручонки Тина в чутких зрячих руках Гомера и Христа.
Викен повернулся и медленно вышел из детской.
Писатель поставил точку, привычно отогнал вправо каретку пишущей машинки.
В своем уголке, отгороженном декоративной стойкой, сопела над красками шестилетняя Татка. В кухне, через стенку, шипели кастрюли, пронзительно пела водопроводная труба. Где-то уже в который раз пытались завести мотоцикл, и звуки, усиленные тесно стоящими домами, заставляли дребезжать стекла. Визгливый старушечий голос сверлил двор из противоположного окна: «Да брось ты эту паршивую кошку! Тебе говорят или нет, неслух треклятый, погибели нет на твою голову!»
Писатель вздохнул, постучал стопкой листов о столешницу, выравнивая края, взвесил рассказ на руке. Он написал его в один присест, на одном стремительном дыхании, не отрываясь, почти без правки. В сердце еще не утихло что-то неудобное, острое — оно вставало каждый раз к концу работы. Особенно — если работа удавалась. А работа на этот раз удалась, он это сразу почувствовал…
Писатель посмотрел заголовок. Все, пожалуй… Ах да, эпиграф. Но это никогда его не останавливало. Он заложил первый лист в стоящую обок портативку с латинским шрифтом, медленно отстучал: «e o e vero, e e trovato». Повернул валик. Не забыл сноску: «Итал. Если это и не верно, то все же хорошо выдумано». У него полно таких вот заготовок на все случаи жизни. Кто-то скажет, лежало на поверхности… Ничего, сойдет.
Писатель расслабился, закрыл глаза..
— Папа! Папа! Смотри!
Дочка подбежала, радостная, раскрасневшаяся, протянула еще не просохшие листы.
— Смотри, что я нарисовала! Правда, здорово?
Писатель ничего не понял, но глухая тоска захватила, сжала и уже не отпустила.
Чистые акварельные краски были положены на размокшую, собирающуюся под кистью в комки бумагу. Линии кое-где смазались, подплыли. Но пустяки не могли убить на картинках чужого неба с крылатыми людьми, чужих гор, чужих городов и Леса. Лихую ребячью выдумку обедняло некоторое однообразие, даже ограниченность фантазии. Но с какой-то настойчивостью, сквозь неумение, из рисунка в рисунок, с массой мелких подробностей, изобрести и увязать которые не под силу самому изощренному воображению, выстраивался пленительный, зовущий, незнакомый мир. Девочка ничего не выдумывала, читала внутри себя — так уверенно один лист дополнял другой. Пылом детской памяти, не замутненной земными деталями, всей силой еще не привыкшей осторожничать гениальности боролась дочка за этот мир, не вмещавшийся в уютной квартирке, где до сих пор не было тесно придуманным Писателем звездолетам, солнцам, галактикам…
— О, господи! — пробормотал Писатель. — Все мы, видать, чуть-чуть колобки: неизвестно, куда катимся и кто нас съест!
Он мог гордиться собственными вымыслами. Но принять любой из них осуществленным был не в силах. Писатель невольно взглянул на руки Татки — худющие девчоночьи руки с исцарапанными котом, испачканными красками пальцами.