— Ра… Ротозяев, — справился наконец половой.
— Я уже понял, что Ра-тазяев, дурища! Ты мне теперь не Ра-та-зяева называй, а того, второго! С которым он сюда таскался!
— Говоров, — выпалил Кеша скороговоркой, на этот раз без запинки.
— Точно Говоров?
Кеша опять отчаянно кивнул.
— Так. Говоров. И что ты про этого Говорова можешь мне сообщить?
Паренек беспомощно съежился, словно боясь, что его сейчас ударят. Судя по всему, он готов был выложить про этого Говорова все, что угодно, лишь бы знать, чего добивается от него этот суровый жандарм. Наконец он кое-как совладал с собой и выдавил единственную фразу:
— У него фотографии были.
— Так. Далее. — Половой опять поежился. — Ну давай, давай дальше! Что за фотографии? Кто был на них?
— Глупости.
— Какие еще глупости?
— Ну… просто.
— Глупость ходячая — это ты сам! Говори толком, что там было, на тех фотографиях!
— Ну, девицы разные.
— Девицы? Что ж такого глупого в девицах? Ты что, от карточек с девицами глаза воротишь?
— Они, того… без одежи. Салытов вальяжно расхохотался.
— С чего это ты вдруг? Разве ж это глупость — девки голые! Ну-ка, покажи мне, какие у тебя фотокарточки с ними имеются!
— Я на них сроду смотреть не могу, — признался Кеша.
— Ну да, поверил я тебе! Парень, в твоем-то возрасте! Да ты не дрейфь, не арестую я тебя за пару-тройку скабрезных карточек. Ты лучше мне, Иннокентий, правду скажи: что ты с теми снимками делал?
От официального к себе обращения половой заробел еще сильнее.
— Я их не брал! Попросту смотреть на них не мог! — с жаром воскликнул он.
— С чего бы вдруг? Ты что, скопец, что ли? Или у тебя корешок отвял, с орехами заодно? А может, ты… — В глазах у Салытова мелькнуло брезгливое подозрение.
— Нет-нет, я не потому! Просто у них на лицах… Как будто они боятся.
— Боятся? Шлюхи-то?
— Из них некоторые… совсем еще девочки. У меня сестренка в таком возрасте. Так нельзя.
— Они, девочки эти, потаскухи сызмальства! Для чего они, по-твоему, всем этим занимаются!
— Мне на них смотреть было поперек души.
— Гляди, а у тебя в половых-то, оказывается, святой, — усмехнулся Салытов, обращаясь к кабатчику.
— Кеша у нас славный парень.
— Враль он, твой Кеша! Я парней знаю. А этот — враль, если не хуже. — Салытов презрительно поглядел на Кешу. — А ну-ка скажи мне, скопец, не показывал ли тот тип фотографии здешней публике?
— Непременно показывал. И продавал всем, кто мог купить, да еще и… — Под остерегающим взглядом хозяина Кеша испуганно осекся.
— Мол-чать! — с прежним пылом крикнул на кабатчика Салытов. — Говори!
— Я теперь его тоже вспомнил, — спохватился тот. — Он как-то раз пробовал такими карточками за водку рассчитаться.
— Вот ведь как странно память к тебе возвращается. Так ты порнографию принимал в виде оплаты?
— Он мне зубы заговаривал, что он артист. Мол, артистичные позы. О порнографии тогда и речи не шло.
— А ну неси их сюда!
Кабатчик нехотя стронулся с места — вначале туловищем, и лишь затем головой.
— А ну живо! — прикрикнул поручик, с ухмылкой глядя, как мужичина вперевалку заспешил к себе в закуток.
Фотокарточки размером с игральные карты мало чем отличались от тех, что поручику доводилось видеть прежде. Лица у некоторых моделей выглядели и вправду несколько смущенно, но это лишь добавляло им пикантности. Поручик шелестел снимками быстро, с напускной небрежностью, стремясь не задерживаться на них взглядом — словом, демонстрируя отсутствие любого интереса, помимо служебного. Хотя, если честно, изысканная бледность кожи и интимные темненькие треугольнички (у иных по возрасту и волос-то на сокровенных местах не было) исподтишка все же волновали — кровь бежала быстрей. На одной фотографии среди аляповатых декораций он, кстати, признал ту юную блудницу, что попала к ним тогда в участок по обвинению в краже сторублевки. «Груди, надо сказать, что надо», — успел отметить он.
На иных фотокарточках были мужчины. Причем лица у них были или повернуты от объектива, или вне фокуса, или смазаны за счет движения. Мужчины, в отличие от женщин, были одеты; обнажены лишь их половые органы в разной стадии эрекции. На одном из снимков было запечатлено семяизвержение: брызги обильно сеялись на голый низ женского живота. Партнерша следила за этим орошением без особой приязни. Перевернув пачку, поручик стал просматривать снимки повторно, на Этот раз с обратной стороны. На обороте одной из карточек был записан какой-то адрес.
— А ну-ка прочти, — скомандовал Салытов кабатчику, бросая снимок на прилавок.
— Спасский переулок, три, — прочел тот.
— Это адрес того самого Говорова?
— Может, и он. Я раньше внимания не обращал, — отвечал кабатчик, избегая глядеть Салытову в глаза.
— Да неужто? А мне сдается, он специально для тебя его записал. Чтоб ты знал, куда тебе при надобности наведаться за этим товарцем.
— Да не помню я. Можно подумать, мне только и делов, что на оборот карточек любоваться.
— Так. В целях расследования улику я конфискую, — не без злорадства объявил Салытов, пряча пачку снимков в карман. Кабатчик протестовать не стал, лишь недоуменно пожал плечами. — Если увидишь кого-нибудь из этих двоих, Ратазяева или Говорова, мигом посылай Иннокентия ко мне в участок на Столярный. Подозреваемых удерживать до нашего прибытия. Все понял?
Ответа он дожидаться не стал — лишь монументально кивнул, словно отсекая этим любые возможные пререкания. Снова загудела шарманка — впечатление такое, что звук не заунывный, а какой-то недужный, словно чахоточный гнусит. Повернувшись, Салытов покинул заведение. Чувство брезгливости не покидало даже после того, как он вышел на улицу. Он невольно ускорил шаг.
Семьдесят два, семьдесят три, семьдесят четыре, семьдесят пять…
Виргинский шел, считая свои шаги. Но сколько ни иди, а расстояния между собой и собственным своим унижением не изменишь. Оно вот оно, всегда с тобой, смотрит тебе прямо в лицо — в виде башмаков, полученных в дар от ненавистного дознавателя. Вот оно до чего дошло: принял подачку из рук этого злодея! Сам принял, своими руками, от эдакого исчадия. Как они тогда ночью к нему вломились, схватили, будто преступника, — разве такое забудешь! «Вот он, Виргинский». Иуды! И потом еще у этого главного иуды достает наглости уговаривать его добровольно остаться в тюрьме! Сатрапы!
«Дьявол, сущий дьявол», — выговаривал себе Виргинский. — «Подумать только, я чуть было не пошел у него на поводу».
До Виргинского дошло, что он уже не отслеживает количество шагов: считать и одновременно думать достаточно сложно. В том, что он считает, был определенный смысл. Если сосредоточиться на счете, не так неотступно думается об унижении. На чем он, кстати, остановился? Ладно, начнем наугад:
Восемьдесят шесть, восемьдесят семь, восемьдесят восемь…
Виргинский шагал вдоль замерзшего Екатерининского канала, в сторону Невского. Без причины в такой день на улице делать явно нечего: льдистый ветер хлещет в лицо, насквозь продувает пальтецо на рыбьем меху — и все это яростно, с пронизывающей силой. В одном месте канал шел на изгиб, вместе с ним к северу изгибалась и протоптанная в снегу тропа. Справа от канала надменно высился Имперский банк, всем своим видом словно заявляя: «Тебе к моим богатствам путь заказан». С другой стороны канала, по иронии судьбы, тянулось унылое здание сиротского приюта.
Виргинский остановился, невольно задумавшись над скрытым во всем этом смыслом. Вот он, слабый, неспособный от голода даже связно думать человек. И вместе с тем ему вдруг показалось невыразимо важным задуматься над тем, что значит стоять вот так, между державным банком и приютом для сирот.
В эту минуту мимо прошаркал бродяга — еще более опустившийся, чем он сам, в рванине, под которую для тепла подложены были солома и газеты. Нищий брел почти бесшумно, возникнув словно из ниоткуда. Таких неприкаянных бедолаг по Петербургу бродило множество. Все они казались на одно лицо — один загнется, другой его сменит. Избегая смотреть на нищего, Виргинский тем не менее остановил взгляд на его обуви — точнее, на расползающихся опорках, которые были когда-то валенками.