Какое-то первозданное, на суеверии основанное чувство не дало ему взглянуть бродяге в лицо. Вспомнился читанный некогда рассказ про человека, преследуемого собственным двойником.
Дав бездомному скрыться за поворотом, Виргинский продолжил сбивчиво отсчитывать шаги. Девяносто, девяносто один…
Бродяги за поворотом не оказалось — куда-то словно канул.
Девяносто три, девяносто четыре…
Тропа вывела Виргинского к Невскому, на пятачок возле Казанского собора. Вольготная ширина проспекта вселяла неуютное чувство, сродни боязни. Казалось, несущийся ветер сейчас негодующе сдует, унесет прочь, в никуда. Место для променада здесь — только хозяевам жизни, богатым, в мехах.
Виргинский решил укрыться в колоннаде Казанского собора. Несмотря на свой атеизм, к этому месту он относился без антипатии. Подкова колоннады была подобна рукам, раскрытым для объятия, — величавость, не принуждающая падать ниц. Нечто, влекущее своей возвышенной кротостью. Человечностью веяло от этого храма, возведенного руками крепостных зодчих.
Между колоннами ветер надувал поземку, то и дело смещая тонкие слои снега или нанося новые. Созерцание путаницы следов на ступенях привело Виргинского в некое оцепенение. Он теперь не мог даже вести счет собственным шагам.
И все же постепенно в нем снова проснулось ощущение собственной приниженности, а вместе с тем и смутное припоминание того, как он с нею наконец разделается. Некий план, сложившийся еще в камере, если не раньше. Развязка, которую он близил самой своей жизнью. Найти бы лишь силы привести этот план в исполнение.
Только что это за план — придется повременить, прежде чем вспомнить. А пока:
Раз, два, три…
Он двинулся вдоль колоннады.
Нет, это не рассудок притупился. Просто голод. Найти бы лишь выход из всего этого — голода, униженности, на какую они его обрекали. А, вот оно. Вспомнилось. Вот почему он сейчас на Невском: покончить наконец с голодом.
Четыре, пять, шесть…
Незаметно для себя он шел сейчас по цепочке чьих-то следов — судя по всему, наиболее свежих, но не вполне разборчивых; толком не понять, где здесь пятка, а где носок. Иногда следы переходили в продолговатые чиркающие линии, будто прохожий пробовал скользить или подволакивал то одну, то другую ногу. Виргинский огляделся, но никого не приметил. И все равно ощущение такое, будто он здесь не один. Словно чье-то присутствие угадывалось в проплывающей мимо череде колонн.
Семь, восемь, девять…
И тут он увидел его — того самого бесприютного нищего, что проходил возле канала; сгорбленную фигуру, вкрадчиво скользящую меж колонн.
«С каким проворством он движется, — подумал Виргинский. — А по виду так совсем доходяга, еще хуже меня».
Впрочем, не это выгнало Виргинского из уютного безветрия соборной колоннады. Просто ему невыносимо было терпеть близость — пусть и умозрительную — этого бродяги. Она вселяла невольный ужас. Виргинский проникся вдруг уверенностью, что стоит этого нищего нагнать и взглянуть ему в лицо, как он непременно узнает в нем самого себя.
А потому Виргинский выбрался на Невский проспект, как раз напротив квадрата трехэтажного здания по ту сторону мостовой — в это время, по счастью, пустынной. Ветер, озорно взвыв, не замедлил накинуться на бедного скитальца.
— Мне бы к Осипу Максимовичу.
Холодный взгляд Вадима Васильевича прошелся по голодранцу, невесть как проникшему в помещение издательства «Афина».
— А вы кто будете? — спросил он после паузы, разомкнув скептически сжатые узкие губы.
— Да вы меня знаете. Помните, я бывал в доме у Анны Александровны? Я Виргинский, Павел Павлович.
— А по какому делу?
— Я бы хотел видеть Осипа Максимовича.
— Осип Максимович — человек занятой. И не может вот так все бросать и принимать всех подряд.
— Скажите ему, что я друг Горянщикова, Степана Сергеевича.
— И всего-то?
— Не только. Я к тому же писатель. Точнее, учусь. Но я писал в свое время очерки.
— Писателей по Петербургу пруд пруди.
— Горянщиков сказал, что я могу найти у вас работу. Говорил, что за меня поручится.
— К сожалению, Горянщикова нет в живых. Как он может за кого-то ручаться?
— Я очень вас прошу. Позвольте мне пройти к Осипу Максимовичу. Горянщиков мне говорил…
— И что же он вам такое говорил? — послышался второй голос, высокий, со смешинкой, и в комнату вошел сам Осип Максимович, прервав тем самым унизительный допрос. В стеклышках его очков светлячком мелькало отражение лампы.
— Насчет работы, которую он для вас выполнял, — оживился Виргинский. — По переводу Прудона. Мы с ним об этом беседовали.
Осип Максимович, сняв очки, вдумчиво вгляделся в посетителя антрацитово-черными глазами.
— Прямо-таки о Прудоне? — Да.
Осип Максимович снова водрузил на нос очки, за стеклами которых глаза у него казались меньше.
— И вы полагаете, что в самом деле могли бы потянуть работу, которую осуществлял Степан Сергеевич?
Он явно хотел спросить что-то еще, но сдержался.
— Мы и о многом другом с ним беседовали.
— Да-с? И о чем же?
— Ну, вообще о философии. О философах. О том же Гегеле. Осип Максимович задумчиво потер подбородок.
— Неужто и о Гегеле?
— Очень вас прошу. Я хочу на вас работать. Дайте мне на исполнение хотя бы отрывок, я непременно справлюсь, вот увидите. Если результат вас устроит, я готов буду сделать весь перевод до конца. Я готов даже за полцены, которую вы давали Горянщикову.
— Это потому, что вы как работник вдвое хуже его? — кольнул Вадим Васильевич.
— Это потому, что я не жадный. А просто голодный. Судя по улыбке Осипа Максимовича, ремарка пришлась ему по вкусу. Настроение начальника, похоже, частично передалось и его сумрачному коллеге.
— К сожалению, мы вам мало чем можем помочь, — заметил он. — Перевод Горянщикова у нас конфисковала полиция. Мы даже не знаем, сколько он успел сделать.
— Я знаю, что он не успел закончить, — отреагировал Виргинский.
Настроение у Осипа Максимовича вдруг переменилось. Он удрученно вздохнул.
— Бедный Степан Сергеич. Его смерть для нас — ужасный удар. — Он потерянно улыбнулся Виргинскому. — Он же был мне как сын.
— И зачем так люди говорят, — тоже нахмурившись, заметил студент. — Абсолютно пустые слова.
— Но как же. Я ведь… тоскую по нему. — Виргинский на это промолчал. — А он хоть когда-нибудь, хоть однажды… отзывался обо мне тепло! — с непонятным волнением спросил Осип Максимович.
— Для вас что, есть какая-то разница, любил он вас или, наоборот, ненавидел?
— Он говорил, что… ненавидел?
— Нет, почему. Просто такое чувство я испытываю к своему отцу. Потому что, если Горянщиков был вам как сын, удивительно ли, что он испытывал к вам нечто схожее.
Неожиданно Осип Максимович рассмеялся.
— А что! Думается мне, переводчик философии из вас выйдет очень даже недурственный. Попробуем доверить вам заключительную главу Прудона. Если справитесь с ней на уровне, дадим предпоследнюю главу. И так далее в обратном порядке. Когда, даст Бог, выцарапаем-таки из полиции текст Степана Сергеича, зазор в серединке останется минимальный.
— Это безрассудство! — воскликнул Вадим Васильевич, воздевая руки.
— Ничего-ничего, Вадим Васильевич. Годится ли он, мы уясним достаточно скоро. Ну что, мой друг, принимаете наши условия?
— А как насчет денег? Мы еще это не обговорили.
— Ах деньги. Это, знаете ли, зависит от качества работы. Если она оставит желать лучшего, то, боюсь, денег мы вам дать за нее не сможем.