Прознав всё это, Константин наш Павлович оторопел окончательно. Боур, конечно, был весьма сомнительного свойства человек, но мадам Араужо предпочла ему не изменять с Великим князем. И всё это его крепко задело…
10 марта 1802 года извозчик в условленное время подъехал к дому баронессы, передал записку лакею. Мадам Араужо выбежала из подъезда, и села в сани. Но вместо особняка Боура сани остановились на Дворцовой набережной, у Мраморного дворца, где услужливые лакеи гренадёрского вида с почетом взяли несчастную даму под локоток и провели внутрь. И здесь началось самое скверное…
Великий князь Константин Павлович ждал её в кабинете, очевидно, уже сгорая от нетерпения. Увидев его, мадам Араужо закричала, стала отбиваться и царапаться как кошка. Костик к такому не привык: он пользовался огромным успехом у женщин (в его положении это было нетрудно). Придворные дамы обычно почитали за честь уступить ему, добиваться понравившейся женщины Великому князю не приходилось. И вот — ему отказали! И кто⁈
Через несколько минут великий князь выскочил из кабинета в страшных ругательствах и весь исцарапанный. То, что потом произошло с француженкой трудно описать. Великий князь был шефом Конного полка, и мадам Араужо была отдана во власть крепких и грубых парней-гвардейцев, как раз стоявших в карауле при Мраморном дворце.
Часов через шесть извозчик привез совершенно растерзанную мадам к дому баронессы. Она упала на руки подруги, прошептав: «Я обесчещена, я умираю…» и потеряла сознание. Баронесса Моренгейм отправила ее домой, где Араужо слегла в лихорадке, а под утро умерла.
Об деле этом написали едва ли не все европейские и многие русские газеты. Почти все они вышли под заголовками типа: «Умерла жившая в Большой Миллионной одна госпожа по фамилии Араужо. Вчера она выехала из своей квартиры после обеда совсем здоровою, а в первом или во втором часу ночи была привезена в наемной карете и внесена в ее квартиру и оставлена в первой комнате в совершенном бесчувствии в одной изодранной грязной рубашке…»
Муж кинулся к жившим в Петербурге титулованным французским эмигрантам, а те довели до моего сведения о случившемся. И вот сейчас у нас с Константином Павловичем идёт крайне неприятный и непростой разговор.
— Так ты скажи, о чём ты, чёрт побери, думал? Ты понимаешь, что отправишься на каторгу лет на восемь?
Константин, покрасневший было от моих ругательств, вновь сделался белым, как полотно.
— Как это возможно? Я же лицо императорской фамилии⁈
Шаррах! Мой кулак с размаху грохнул по столу карельской берёзы, да так, что бронзовые безделушки подпрыгнули, а с чернильницы свалилась крышка. Твою мать! Лицо фамилии он!
— Идиот!!! Ты где был последние три года⁈ У нас теперь Конституция, и всё стало по-другому! Ты ровно также отвечаешь перед законом и судом, как и все остальные подданные Российской империи. Тебя посадят, Костя! Ты понимаешь это? Курносов, ты понимаешь, что тебя, мать твою, ждёт?!!!
Нет. Константин, хоть и побледнел, (ох уж эта наша с ним тонкая кожа, попеременно то покрывающаяся румянцем, то заливаемая мертвенной белизною), всё равно явно не осознавал ещё всего ужаса произошедшего.
— Неужели в России найдётся судья, что посмеет вынести приговор Великому Князю? — наконец в недоумении спросил он.
— Найдётся, Костя, найдётся — ответил я, устало прикрывая рукою глаза. — Я несколько лет работал, не покладая рук над тем, чтобы у нас такие судьи появились; и вот, теперь, вообрази себе, они есть. А ещё судьи теперь лишь назначают меру наказания. А вердикт о виновности уже два года как выносят присяжные!
Брат подавленно молчал. Я вновь взглянул ему на него. Константин всё ещё не мог поверить в реальность происходящего; и я, признаться, тоже. Зрачки серых Костиных глаз расширились от ужаса; он наконец-то понял, что я не пугаю его.