Док любил женщин и желал их. О том, чтобы его любовь не оставалась безответной, всегда заботились сами женщины. Быть неизменно добрым, щедрым и веселым – вот к чему сводились его обязанности, – и, сказать по правде, они его мало тяготили. Док жил полнокровно и всем был доволен. Не зря многие ему завидовали, вздыхали с тоской: вот бы нам так, редкому человеку, особенно мужчине, удается угодить самому себе, редкий человек любит свою работу и свое житье. Любовь Дока к себе не была самоподхалимажем: просто он любил людей, и для себя не делал исключения. Он жил в ладу с собой, а значит, и с остальным миром.
В армии он часто рвался душою домой, в лабораторию, к животным и к проигрывателю, к тихому труду. Когда он наконец вернулся, открыл разбухшую от сырости дверь и ступил через порог, сердцу стало сладко и больно. Со вздохом смотрел он на запыленные книжные полки. Долго выбирал, какую из любимых пластинок послушать в честь возвращения… Но вот отзвучала музыка, уплыло прошлое. Надо было думать о будущем. Брехуня, который был еще менее предприимчив, чем Док, за короткое время развалил все дело и бросил лабораторию на произвол судьбы. Запасы изготовленных до войны препаратов истощились. Сроки договоров с заказчиками истекли. Банк, который держит закладную на помещение, не станет больше мириться из патриотизма с просрочкой платежа – война-то кончилась. Док сам не знал, сумеет ли поправить пошатнувшиеся дела. В старые добрые времена он не стал бы долго раздумывать, сразу бы окунулся в работу и развлечения. Но теперь в душу к нему проник «беспокой» и то и дело потихоньку хватал за сердце.
Что это такое, «беспокой»? Одеты вы тепло, а дрожите. Едите вдоволь, а голод все равно не отпускает. Вас любят здесь, а душа ваша странствует где-то там. Но больше всего мучает то, что время, проклятое, подлое Время, не бесконечно. До конца жизни уже не вечность, вы ясно различаете его вдали, как бегун на финишной прямой различает ленточку. И внутренний голос спрашивает: «Достаточно ли я работал? Достаточно ли ел? Достаточно ли любил?» В вопросах этих извечное проклятие человека, но именно с них начинается все истинно великое. «Для чего я жил? Как прожить тот срок, что мне еще отпущен?» И напоследок, как жало, впивается злополучное: «Каков мой вклад в Великую копилку человечества? Чего я стою?» И дело тут не в тщеславии, не в амбициях. Просто похоже, что все мы, люди, – должники. Мы только родились, а долг уже висит на нас; и как потом ни бейся, его не выплатить сполна. Он растет с человеком наперегонки – долг перед человечеством. Сознание неотданного долга отравляет существование, а попробуешь отдавать – долг становится еще больше. И все же, человек, сколько ты сумел отдать – такова тебе и цена!
Раньше Док пребывал в счастливой уверенности, что долг его выплачивается исправно. Финишная ленточка не вызывала тягостных раздумий: все мы когда-нибудь умрем, главное – прожить жизнь как можно полнее. Всякий день у Дока завершался ночью, всякая мысль – выводом; всякое утро с востока, из-за гор, выкатывалось щедрое солнце – и мир начинал сиять в его лучах, радостный и свободный. Доку и в голову не приходило, что может быть по-иному. Люди совершали паломничества к нему в лабораторию – отдохнуть душой в обществе человека, который, не имея никакой цели, умеет жить так цельно. И то сказать, зачем к чему-то стремиться? Разве можно совершить что-нибудь, чего до тебя не делали тысячу раз? Разве можно изречь хоть что-нибудь, чего нет у Лао Цзы, в «Бхагавадгите», или у пророка Исайи? Гораздо важнее принимать все сущее, восхищаться этим миром, в котором красота испокон веков живет лишь вместе с тенью своей, уродством: убери эту тень – и непонятно, что такое красота. Потому-то Док и жил на зависть многим, что сумел постичь эту мудрость!
Но теперь «беспокой» точил ему душу. Может, виною был возраст, как-никак полжизни минуло. Не так активно работают железы внутренней секреции, стареет кожа, притупляется вкус, слабеют зрение и слух. А может, все дело в непривычном запустении Консервного Ряда: стоит завод, ржавеют под открытым небом груды консервной жести?.. Как бы то ни было, Дока не покидало странное чувство поражения. Поскольку Док был материалист, он первым делом проверил зрение и сделал рентген зубов – оказалось, все в порядке. Затем сходил на обследование к доктору Горацию Дормоди: никакой скрытой инфекции, которая могла бы причинять дурное самочувствие, доктор не обнаружил… Тогда Док отчаянно набросился на работу, надеясь заглушить тревогу усталостью. Трудился без отдыха: добывал морских тварей, препарировал, заспиртовывал – вот уже все полки, как встарь, заставлены коробками и стеклянными банками… Новые поколения белых крыс осуждены грызть железные прутья клеток, четыре новые гремучие змеи зажили в сытой неволе…
Но «беспокой» не оставлял Дока. Тревога схватывала душу, сердце стучало с запинкой. Не веселило самое пьяное виски; не доставлял прежнего удовольствия и первый, огромный, ледяной глоток пива из запотевшего стакана. К середине долгого разговора Док уставал, даже друзьям разучился радоваться…
Начнет Док, бывало, переворачивать большой камень в бухте Большого прилива – под таким камнем наверняка богатая добыча, – качнет этот камень раз-другой, а потом вдруг отпустит; выпрямится и, уперши руки в бока, засмотрится в даль, где над водою громоздятся белые облака с черной и розовой каймой. И думает: о чем я думаю? чего хочу? куда стремлюсь? И видит себя словно со стороны, словно сквозь стеклянный колпак – и сам себе чуден. И слышит в себе звуки, а может, созвучия, как будто играет вдали оркестр.
Или вот как еще бывало. Засидится Док допоздна над старым разболтанным микроскопом: распинает планктон на предметном стеклышке, тихонько орудует стеклянной палочкой. И слышит внутри себя три одновременно поющих голоса. Верхний голос – голос разума – поет: «Вот чудесные крохотные частички, не растения, не животные, но странным образом и то и другое. Они вместилище жизни. Ими питаются другие организмы. Если б они погибли, кто знает, может, погибла бы жизнь?» Средний голос голос души – поет так: «Что ты ищешь, жалкий человечишко? Не самого ли себя ты потерял? Копаешься в мелочах, чтобы не думать о большом». А третий голос, нижний, поет откуда-то из самого нутра: «Одинок ты! Одинок! Разве это годится? Есть ли хоть кому от такого житья польза? Оттого и мудрствуешь, что боишься чувств. Хочешь спрятаться от одиночества – не спрячешься. Оно везде с тобой».
Тогда бросал Док начатую работу, шел проветриться к маяку; смотрел, как бьет в горизонт ослепительный луч. Здесь, у моря, мысль его, конечно, опять возвращалась к планктону: «А ведь это белковый продукт. Вот бы мне придумать, как людям употреблять его в пищу. Никто бы на свете больше не голодал». А нижний голос в это время принимался петь свое: «Одинок ты! Одинок! Пытаешься откупиться от одиночества».