Вскоре горбун отвлекся, потому что незадолго до того, как встать у алтаря, заметил глаза Сабины, следившие за ним из ризницы. Теперь она так и будет следить за ним до конца мессы, до тех пор, пока не уйдет падре Матаморос. А потом кинется к нему и добьется своего, если только он не окружит себя жалким щитом из Лилий.
Месса падре Сан Хосе оказалась не тихой мессой.
К удивлению и восторгу вечерних прихожан она оказалась петой. Кто бы мог подумать, что падре Матаморос не только принесет в алтарь собственную воду, но и великолепно споет мессу? Под холодными сводами церкви его голос лился, словно с небес. Он повторил призыв к покаянию, но на этот раз распевом: Любящие братья и сестры, осознаем наши грехи, чтобы с чистым сердцем совершить Святое Таинство. Казалось, в церкви зазвучал орган. Танкредо поднял глаза к мраморному куполу и отрешенно смотрел на стайку ангелов, порхавших меж нарисованных облаков, замечая, что они тоже смотрят на него, и не мог понять, какие чувства испытывает: испуг или умиление. Как же давно, думал он, мы не пели мессу. Прихожане вдыхали чистоту поющего голоса. Они еще ничего не успели понять, а голос уже пел. Конечно, никто не осмелился спеть в ответ, все просто произнесли: «Исповедую перед Богом всемогущим и перед вами, любящие братья и сестры, что я много согрешил мыслью, словом, делом и неисполнением долга», произнесли робко, как агнцы, и били себя в грудь, шепча в унисон «моя вина, моя вина, моя великая вина», и удары эти прозвучали, как звуки неземных барабанов, и воодушевили их, и возвысили в собственных глазах, словно позволив им вдруг осознать, что тела могут звучать и петь, и они просили «Блаженную Приснодеву Марию, всех ангелов и святых и вас, братья и сестры, молиться обо мне Господу Богу нашему»… Наступила полнейшая тишина, и падре Матаморос пропел: «Да помилует нас всемогущий Бог и, простив нам грехи наши, приведет нас к жизни вечной», и все как один отважились спеть в ответ: Аминь.
На первом ряду (они неизменно посещали первую и последнюю мессы) сидели три Лилии, все три такие разные, но такие похожие, объединенные одним именем еще в ту пору, когда начали прислуживать падре Альмиде, старые и в трауре, второй раз за день одетые в лучшую одежду, все три в опрятных затейливых шляпах с вуалями, с требниками на коленях, в лаковых туфлях, но с провонявшими луком руками, привкусом каждого приготовленного блюда во рту, с отблеском печного огня в глазах, уставшие резать мясо и чеснок, выжимать лимоны и готовить еду до полной потери аппетита. Но в этот вечер их глаза увлажнились не от лукового сока или проткнутой ножом редьки, а от священной субстанции, которая наполнила их слух, коснулась душ и, в конце концов, заставила молча плакать. Три Лилии улыбались, как одна. Они островком сидели среди прихожан, уже знакомых с их запахом и предпочитавших оставлять им целую лавку, без соседей сзади и по бокам — привилегия или изоляция, которую сами Лилии в своем почти детском простодушии считали благоговейным почтением к женщинам, заботящимся о падре Альмиде, его обедах, его незапятнанной душе и его чистой рубашке.
Затаившаяся в ризнице Сабина тоже всем сердцем приняла участие в этом неожиданном пении. Пришлый священник заставил ее забыть на несколько прекрасных мгновений о том, что они с Танкредо останутся в приходе одни, без Альмиды и Мачадо; она видела могучую спину, острый горб Танкредо, его запрокинутую голову, и в то же время не видела его, не замечала, потому что ее слухом полностью завладел падре Сан Хосе, призывавший верующих к покаянию. Пение, в первые минуты едва не заставившее всех растерянно рассмеяться, теперь вызывало у людей слезы радости. Когда дело дошло до Вступительной молитвы, прихожане запели, прося у Господа милости, Иисусе Христе, помилуй нас, Господи Боже, помилуй нас, и почувствовали, что воспаряют вместе с гимном «Слава в вышних Богу», который Матаморос спел следом за ними один и на латыни. Раскрасневшись, они внимали его пению: «Gloria in excélsis Deo et in terra pax hominibus bonae volutatis. Laudamus te, benedicimus te, adoramus te glorificamus te…»[4], и в конце молитвы все смело пропели полное энтузиазма «Аминь», нежно тронувшее стены, прикоснувшееся к каждой точке пространства от алтаря до входной двери.
На улице некоторые прохожие останавливались, услышав эту невероятную семичасовую мессу, и думали, что увидят возле алтаря какого-нибудь уважаемого покойника — как минимум епископа, которому воздают последние почести; но покойника нигде не было видно, а мессу пели. Так и не обнаружив покойника, случайные прихожане оставались в дверях. К тому же шел дождь, и петая месса была хорошим предлогом, чтобы укрыться в храме.
И опять, словно уносясь вдаль, Танкредо поднял глаза к потолку; месса падре Сан Хосе, думал он, это — гибрид, вивисекция; падре использовал отрывки из устаревших месс, исчезнувших конвенций и перемешал их с другими, уже из современной мессы, которые, однако, взял на себя смелость повторять распевом на латыни. Сразу после приношения даров, перед sanctus, произошло нечто такое, от чего, как подумал Танкредо, даже у достопочтенного Альмиды после сорока лет службы волосы встали бы дыбом: стоя перед алтарем, Матаморос положил на него голову, раскинул руки и погрузился в «Тайную молитву», которая, вопреки обычаю, продолжалась добрых пять минут, и ошеломленный Танкредо заподозрил, что падре Матаморос попросту уснул.
Еще больше его удивило (и этого удивления хватило бы на беспризорников и слепых, посещавших благотворительные обеды, на стариков и проституток и даже на недосягаемо далекого Папу), его просто потрясло, что, взяв кувшинчик для разведения вина, сняв с него крышку, протянув его падре и чувствуя, как жадно вцепились в него худые требовательные пальцы, он ощутил резкий запах, заполнивший самое священное место в церкви — алтарь, он испугался, возмутился от пронзительного, резкого запаха аниса, перебивающего аромат ладана, более въедливого, чем благоухание гвоздики и корицы, запаха страны[5], подумал он, запаха анисовой водки, и перед глазами Танкредо все еще стояла картина: под конец Матаморос выплескивает больше половины кувшинчика в священный потир и жадно выпивает. Шло Таинство Евхаристии, и Танкредо не мог и не хотел верить, что для превращения хлеба и вина в Тело и Кровь Господни можно использовать водку. Впервые в жизни горбатый аколит возмутился. Похоже, Сан Хосе Матаморос не просто поющий священник, подумал он, но один из этих доморощенных, вечно пьяненьких клириков. Кроме того, он заметил, что, встав с колен, Матаморос совершил чудовищный проступок: вытер рот облачением. Но Танкредо взял себя в руки. Он знал по собственному и чужому опыту, что промахи совершают и другие священники; кроме того, Альмида всегда учил его, что священники — всего лишь плоть, подверженная греху, всего лишь люди, со всеми достоинствами и недостатками, обычные люди, которые делают невозможное: произносят слово Божье, древнее слово.
Как бы то ни было, достопочтенный Сан Хосе свои грехи искупал. Несправедливо было бы считать его заурядным служителем божьим. Взять хотя бы его проповедь: пока Танкредо читал Евангелие, Сан Хосе слушал, расположившись в мраморном кресле возле алтаря с широкой удобной спинкой и массивными золочеными подлокотниками, спрятав лицо в ладони, закрыв глаза, как будто опять уснул. И действительно, после того как Танкредо закончил, прошли бесконечные три-четыре минуты, прежде чем Сан Хосе очнулся и подошел к пюпитру, чтобы начать проповедь. Его проповедь, если что-то имела общего с Евангелием, то очень мало, и каким Евангелием? От Матфея, от Луки, от Марка или от Иоанна? Танкредо не понимал, но как может быть иначе, кричал он в душе, если проповедь петая, если это возрожденная месса, которую когда-то служили те, кто уже давно мертвы. Эта необыкновенная проповедь, хоть и краткая, но наполненная благодатью, показалась Танкредо скорее положенной на музыку поэмой, нежели обычной проповедью, горячим призывом к любви между людьми, независимо от рас и убеждений, к тому единственному пути, который Христос, словно протянув людям руку, указал как единственный путь на небо и которым люди пренебрегают по сей день. Это была месса необыкновенной чистоты. Когда она закончилась, прихожане перешли к молитве «Отче наш», надеясь, что Матаморос пропоет и ее, как пропел «Славу» и «Символ веры», и, ко всеобщему ликованию, не ошиблись: на превосходной латыни падре спел «Pater noster, qui es in caelis: sanctifecétur nomen tuum; advéniat regnum tuum; fiat voluntas tua, sicut in caelo, et in terra..»[6] — доставив всем неземное наслаждение. Но начался обряд причащения, и изумленной пастве пришлось сойти с небес на землю. Падре Сан Хосе подошел к очереди верующих и озабоченным жестом простого смертного попросил аколита подержать сияющую позолоченную дарохранительницу с телом Христовым. Прихожанам было страшно смотреть, как трясутся у падре руки. Не раз все с ужасом ожидали, что облатка вот-вот выскользнет у него из пальцев. Верующие предпочли приписать эту дрожь эмоциям, которыми он их покорил, мощному пению, превратившему мессу в апофеоз миру. Стоя друг за другом, они выслушали спетую священником Молитву после причастия, и, когда, наконец, пришел момент последнего ответа и прощания, все как один пропели: Аминь. Слышно было, как бьются сердца молящихся.
4
«Слава в вышних Богу и на земле мир людям Его благоволения. Хвалим Тебя, благословляем Тебя, поклоняемся Тебе, славословим Тебя, благодарим Тебя…»
6
«Отче наш, сущий на небесах! да святится имя Твое; да придет Царствие Твое; да будет воля Твоя и на земле, как на небе…»