— Ну, выкладай, брат мой Каин, каким, значитца, макаром ты меня заставишь завод жечь? На какой крючок возьмешь?
— Да крючок-то простой, Степа, но уж больно надежный. Такой надежный, что с души воротит. Зверская надежность!..
Григорий замолчал. Степан ждал. Он не мог предположить, что будет дальше, но каким-то неведомым образом почувствовал, что в старом друге-товарище, неожиданно ставшем врагом и убийцей, происходит что-то очень серьезное, идет невидимая миру, но беспощадная схватка.
— Я лучше тебе другое скажу, — продолжил Вогул. — Я вот уже пять лет свою обиду тут вот, — он ткнул себя в грудь, — ношу. Все делаю, чтобы генералу досадить, в любом его деле, большом ли, малом — неважно… В Петербурге хотел на перо посадить… ну, ножом пырнуть… да ловок он оказался, видать, не в одной рукопашной бывал, меня самого едва не зарубил… Две засады устроил — у Байкала и на тракте Охотском — облом вышел! Прям заговоренный какой-то!..
Григорий глянул на Степана — тот внимательно слушал, а навстречу взгляду встрепенулся, спросил:
— А с чего ты мне все это сказываешь? Совесть проснулась?
— Скажу и о совести. Ты слушай, слушай… Ну, ножиком пырнуть — это я сам додумался, а вот засады устроить меня один человек подбил. Не наш человек, из моей жизни прошлой, когда я в легионе был. Ох, Степа, какая же у него злоба на генерала! Куда мне, с моим задом поротым, с этой злобою тягаться!
— А ты, значитца, у энтого человека на коротком поводке? — съязвил Степан.
— Нет, — отрубил Вогул. — Я ему сразу сказал, что с Россией не воюю, что наша дорожка общая только до генерала.
— Слышь, уж не ты ли машину паровую по весне позадавешной украл? — прищурился Шлык. — А мы теперича над ей головы ломаем.
— Какую паровую машину? — удивился Григорий.
— Каку-каку! — рассердился Шлык. — Для парохода, что ты сжег. Аглицкую машину аж с Уралу везли, а она возьми и пропади по дороге! Твоих рук дело?
— Машину ты мне не приплетай. Не знаю никакой машины! Ты слушай, что дале скажу.
— Значитца, не ты, — задумчиво сказал Степан. — Ну да ладно, сказывай.
— Занесло меня в Китай, в Маймачин, что на границе…
— Слыхал про такой, — обронил Шлык.
— …а там — цельный выводок против генерала. И все — наши, русские… зубы на него точат Ну, я поначалу-то обрадовался: эвон сколько заединщиков на ворога моего! Оттуда и на Шилкинский завод в охотку сходил, чтобы красного петуха Муравьеву пустить…
— Ты не Муравьеву, а нам с Гринькой, значитца, петуха подпустил. А сына вобще чуток не убил…
— Да ладно тебе! Я ж повинился… Не думал я тогда, Степан, куда злоба моя поворачивает, не думал… А потом объявился этот, англичанин Ричард, и вывернул дело так, что мы должны работать на Англию, что скоро будет большая война и надо помешать Муравьеву укрепить Камчатку и русские посты на Амуре. А для начала — сжечь Петровский завод, чтобы не мог он пароходы строить. А потом и верфь в Сретенске, и плотбище в Атамановке. И все это поручено мне! И до того мне, Степан, тошно стало! Как же так, думаю, целюсь в генерала, а стреляю в Россию-матушку? Знамо ж дело, он не для себя старается… Я ведь прежде-то, пока в Европу, а после в Африку, не попал, о России нашенской и не думал вовсе. Знал дом родительский, соседей, городок наш уездный, а где-то была Тула губернская, где-то Москва Первопрестольная, где-то Петербург столичный. И всё — на особицу, а в целом — нет, не думалось. Ведь только издаля начинаешь воспринимать: это, брат, Россия! Отечество! И при этом все внутрях закипает, аж до слез иногда. Потому я и зарок дал, когда в легион Иностранный пошел: против Руси-матушки не воевать! В легион-то всякий сброд набирают, там одни офицеры французские, и послать легионеров могут куда угодно, а им похрен — лишь бы деньги платили да после контракта гражданство дали. А мне, оказалось, — не похрен!..
Небо на востоке над горами уже наливалось красным, месяц на закате уплыл за горизонт, звезды в зените гасли одна за другой. Григорий говорил, замолкал, снова говорил, чертя сломанным прутиком на земле какие-то ему одному ведомые фигуры, — Степан слушал, не перебивая. Он чувствовал, что вся эта неожиданная исповедь неспроста, что за ней последует что-то важное, а пока Вогулу надо выговориться; за те три месяца, что они проработали вместе в Туле, Григорий про свою иностранную жизнь рассказывать не любил, и потом у него вряд ли с кем было время и желание пооткровенничать, а человек всю жизнь молчать не может — так и умом рехнуться недолго.
Когда Вогул в очередной раз промолчал дольше, Шлык осторожно спросил: