— Ты следила за мной? — спросил Григорий, не глядя на нее. У него внутри все кипело, но, как ни странно, боли не было: ярость не жгла, не обугливала его сердце, а, казалось, выжигала все темное и тяжелое, что успело накопиться в душе за последние годы и что так или иначе связывало его с Элизой. И — совсем уж удивительно — он даже чувствовал облегчение, словно ее смерть стала некой искупительной жертвой. Видимо, поэтому ему и не хотелось как-то наказывать Антонину. Да и кто он такой, чтобы оправдывать или наказывать?! Ежели есть за что, Бог накажет! — Ну, что молчишь?
Антонина вздохнула:
— Следила. Как ты на энту стерву пялился — да рази ж можно стерпеть?
— Давно следила?
— А те не все равно? — Антонина вдруг хихикнула. — И ей, стерве, таперича все равно!
Григорий закрыл глаза. Что ж, Антоха по-своему права. Когда его углядела в городе, сколько подсматривала — какая, в общем-то, разница?! Будучи в постели с ним, грозилась, что любую соперницу убьет, — вот и убила. Он тогда еще понял, что девка не шутит, но не придал ее словам особого значения, а вышло — зря не придал! И ведь не докажешь, что ничего такого у него с Элизой не было.
— Ты — дура! Такой грех на душу взяла — за ради чего?! — Антонина молчала, понурив голову. — Ты ж меня подставила! Муж ее считает, что это я убил, и полиция меня ищет!
— С чаво тебя-то?
— Я был рядом, а он меня знает. И картуз я, убегая, обронил, а там, внутри, имя мое.
— Настояшшее?! — ахнула Антонина.
— А мужу-то и полиции какая разница, Вогул я или Герасим Устюжанин? — Григорий открыл глаза и увидел над собой удивленное лицо девушки. — Ну, так в паспорте, который мне Машаровы справили. Я по нему на постоялом дворе записан, там и найдут.
— Не найдут, — твердо сказала Антонина. — В нашем схроне пересидишь.
Элизу похоронили на католическом участке Иерусалимского кладбища. Хотя о погребении специально не объявляли, проводить французскую виолончелистку пришли многие почитатели ее таланта: все бывшие в городе декабристы со своими семьями, ссыльные петрашевцы, армейские и казачьи офицеры, чиновники, учителя и учащиеся гимназии и Девичьего института, именитые купцы и промышленники, да и просто любопытные.
У могилы несколько прочувствованных слов сказал генерал Венцель, какие-то витиеватые стихи прочитал длинноволосый директор драматического театра Маркевич. (Бывший бродячий актер и владелец балагана уже три года возглавлял драматическую труппу, для которой по указанию генерал-губернатора на Большой улице, между Троицкой и Заморской, построили деревянный «храм искусств». Он очень гордился своим «высоким предназначением» и выступал по любому случаю с виршами собственного сочинения.) После Маркевича говорили еще — кто и что, Вагранов не вслушивался. Он был рад тому, что его никто не выдергивал из рядов столпившихся вокруг гроба — или забыли, или просто не знали, что он был мужем покойной.
И когда расходились, к нему никто не подошел со словами сочувствия.
Иван Васильевич раздал милостыню нищим на паперти Входоиерусалимской церкви, подошел к довольно крутому спуску на Подгорную улицу и окинул взглядом панораму Иркутска. Отсюда, с Иерусалимской горы, город был виден до самой Ангары, подковой огибающей его от Казарминской улицы до устья Ушаковки, за которой виднелись белые стены Знаменского монастыря. За четыре прожитых здесь года Иван Васильевич полюбил эту некоронованную столицу огромного края — ее немногочисленные белокаменные дома-дворцы купцов-миллионщиков, грузно застывшие, словно киты, неведомо как попавшие в редкоячеистую сеть улиц и переулков, сотканную из рядов деревянных изб, искусно изукрашенных резными наличниками окон и карнизами; ее шумные многолюдные базары — Хлебный, Мелочный, Рыбный; ее красавцы-храмы — отсюда, с горной высоты, их почти десяток открывался глазам — от Крестовоздвиженской церкви с левой стороны до Спасо-Преображенской и Успенской — с правой. Сейчас, после похорон, их кресты, сияющие над куполами и маковками в лучах полуденного солнца, казались Вагранову особенно притягательными: хотелось молиться во спасение души безвременно усопшей; что из того, что она была католичкой, — Бог-то все равно один, захочет — услышит.
Вагранов перекрестился на все церкви, не пропустив ни одной; на Спасо-Преображенскую даже дважды: это была домашняя церковь Волконских, и он в нее заходил неоднократно — и с Муравьевым, и с Михаилом Сергеевичем. Вот в Успенской, которую часто называли Казачьей (городовые казаки считали ее своей: и казарма была рядом, и улица Казачья), побывал только однажды — на отпевании Семена Черныха.