И вспоминая об этих - как Цирюльников сам над собой посмеивался "секретных застольях", ему иной раз мнилось, что вспоминает вовсе не о себе, а о ком-то постороннем, жизнь которого он, уважаемый, серьезный, степенный человек, случайно подсмотрел или же, быть может, увидел в кино и вот теперь - осуждает, не может не осуждать.
"Умом я начинаю трогаться, что ли?" - усмехался он, но оторопь все равно брала за сердце.
Зачем-то успокаивал себя, но так, будто говорил с кем-то посторонним: "Ну, подумаешь, покушал один, в одиночестве гордом, так сказать. Душа, понимаешь ли, да желудок требуют, жаждут, паскуды, а в присутствии людей обжираться, извините за выражение, зазорно. Ведь не свинья же я! Да и деньги водятся - многое чего могу и хочу себе позволить. Ведь я же, черт возьми, не держу голодом свою семью, они тоже питаются будь здоров как..."
Такие рассуждения кое-как приглушали в Александре Ивановиче какой-то глубинный, но некрепкий противоборческий голосок. Однако он, выросший в порядочном окружении и сам создавший неплохую семью, все же чувствовал себя неловко, виновато и опечаленно.
Но приступы обжорства с годами накатывались и ломали его волю все чаще и, можно сказать, беспощаднее. И поглощал он порой за один присест столь много, что тут же из него и выворачивало. Имея все больше и больше денег, раздвигая свои возможности, он реже и реже задумывался о том, что надо измениться, осилить эту ужасную, омерзительную и, понимал он, губительную для него страсть к поглощению пищи.
Однажды Гриша нечаянно застал отца за подобной трапезой. Александр Иванович, вымазанный, с набитым ртом, почувствовал, будто ему в лицо плескануло пламенем, а в голове тряско и обморочно закружилось. Пытаясь объясниться с онемевшим, пораженным Гришей, он подавился стерляжьим куском, закашлялся. Сын не выдержал и нервно-блеюще засмеялся над отцом напыженно-красным, с раздутыми, как у хомяка, щеками, с выкатившимися глазами и уморительно мычащим.
Наступали в жизни Цирюльникова и такие минуты, в которые ему болезненно мерещилось, будто кто-то тайком посягает на его снедь, собирается лишить этих вкусных разносолов. И он прятал пищу, рассовывал ее по карманам, по углам, по шкафам, торопливо, суматошливо. Нашептывал:
- Пошли, пошли, сволочи, прочь! Это все мое, все мое!..
А просветляясь умом и сердцем, понимал - вытворял нечто совершенно невозможное для себя, человека семейного, искренне, как полагал, заботящегося о благополучии сына и жены.
"Но когда, скажите, люди добрые, раньше я прилично питался? Ведь можно сказать - впроголодь жил и в детстве, и в юности", - немедленно являлась угодливая верткая мысль.
Он пытался обмануть себя, однако тут же сердился, потому что невозможно было не признать, что детство и юность его были замечательными, рос он при своих заботливых родителях в холе и неге.
"Тьфу, какая дурость! Ну, как, как я могу так поступать? - сокрушался Александр Иванович. - А может, я все же свихнулся, как нынче выражается молодежь, шизую? Э-э, нет уж: я абсолютно здоров, и физически и психически! Просто, у одних порок - пьянство или еще что-нибудь, а у меня - обжорство. Но ничего, братцы: я все равно возьму себя в руки!"
Но порочность Александра Ивановича уже оказалась гораздо шире и глубже, чем он мог и, видимо, способен был предполагать. Однако норовистость обманывать себя тоже развивалась и цепко держалась в нем.
Однажды его жену положили в больницу, прооперировали, она была совсем плоха, вымотана болезнью и уже находилась при смерти. Лечащий врач с суховато-профессиональной тревогой в голосе сообщил Цирюльникову, что край как необходимо одно дорогостоящее лекарство, просто немедленно следует доставить его в больницу; а потом, когда больная чуть оклемается, желательно продолжить лечение за границей в элитной клинике, иначе может произойти непоправимое.
Цирюльников не возражал, согласился. Однако неожиданно, не приняв меры к лечению и спасению жены, уехал в командировку, в которой мог бы побывать и любой его менеджер или же холостой, легкий на подъем Хлебников.
Александра Ивановича не было с неделю. А когда вернулся, то купил необходимое лекарство и явился в больницу. Но ему сообщили, что жена умерла.
Он плакал, буквально рыдал.
- Я не виноват, не виноват. Я ничего для нее не жалел, - как напроказивший и ожидающий возмездия мальчик, причитал он, стоя перед потупившимися врачами. Они не понимали его, посматривали настороженно и неприветливо.
Еще когда была жива Екатерина, Александр Иванович тайно от нее принялся возводить дом на берегу иркутского залива. По его замыслу, особняк должен был задаться самым большим в округе, затмить собою все другие постройки. Капиталы водились серьезные, и Александру Ивановичу хотелось владеть уже не только деньгами, но и захватить огромное жизненное пространство и единолично властвовать на нем. Он купил целых три гектара земли. Хлебников серьезно полюбопытствовал у товарища, не собирается ли тот заняться сельским хозяйством; но Цирюльников не отозвался, мрачно промолчал.
Капиталы, будто волшебным таинственным мощным магнитом, притягивало в "Благоwest", однако, беспрестанно недомогавшая, сидевшая почти безвылазно дома Екатерина о заработках мужа мало что знала. Он копил втихую, личную и корпоративную бухгалтерию вел строго, придирчиво, считал каждую копейку и выделял на содержание семьи столько, чтобы жена и сын были вполне или сносно сыты и одеты. И, быть может, изначально строил эти царские хоромы единственно для одного себя, ведь любовниц у него не водилось - денег было жаль даже на женщин, хотя к слабому полу Александра Ивановича влекло, тем более, что исхудавшая, слабосильная, состарившаяся Екатерина уже не устраивала его.
Иногда Цирюльникову начинало казаться, что денег у него мало, и он то, что причиталось его семье, отнимал у нее, утаивал. Мерещилось ему, что кто-нибудь непременно мыслит отнять у него все его добро. Жизнь становилась невыносимой.
После смерти жены он долго горевал, маялся, стал заговариваться, бывал рассеян и задумчив, но, по-своему обыкновению, весь встряхивался и воспламенялся, когда речь заходила о деньгах, о прибыли, о его личных доходах. И если дела в "Благоweste" поворачивались так, что ожидался солидный куш, выгодная сделка, он с головой окунался в работу, и был привычно энергичен, собран, дальновиден. Но для окружающих, особенно для своих сотрудников и Хлебникова, Александр Иванович оставался странен и непонятен: становился то безмерно щедрым, то до жестокости прижимистым, то сентиментально совестливым, то напрочь закрытым для чужого горя.