— Прости, Головня. Не хотела показывать твой подарок. Но Огнеглазка, дура, уперлась, грозила Варенихе рассказать. Что мне было делать? Я с нее клятву взяла, думала, побоится, а она все деду растрепала. Как же мне теперь жить? Бабы волчицами смотрят, а отец грозится на следующую зиму замуж отдать. За Павлуцкого… И реликвию отняли. Я хотела погадать на ней, уж так мечтала, так мечтала… А теперь что же? Как же быть, Головня?
Загонщик, растерявшись, пробормотал:
— Да ладно, что ты… Ну, встань, встань, неловко же…
Она ползла к нему, хотела обнять его ноги, но Головня не давался, отступал. Произнес холодно:
— Это я виноват. Знал, чем дело кончится. Не должен был давать тебе «льдинку». На мне грех, не на тебе.
Она подняла на него прекрасные, полные слез, глаза, шмыгнула носом, приоткрыла рот. Головня стиснул зубы и, обойдя ее, направился дальше. Не время было сейчас нюни распускать. «Пусть ревет, глупая, — подумал он, взнуздывая себя. — Впредь умнее будет».
Возле жилища изгнанного вождя ездовые псы лизали рыбьи очистки. Головня остановился, взял в обход, чтобы не ломиться через голодную свору. Обычно псы были смирные, но иногда сходили с ума, бросались на других собак и коров, рвали их в клочья. Такое случалось либо с дальнего пути, либо с голодухи. И тогда люди бежали за Огоньком: кроме него, некому было унять разбушевавшихся зверюг. Огонек приходил, лупил собак рукавицами по мордам, прохаживался остолом по спинам, хватал вожака за уши и тащил его в жилище, чтоб охолонул. Без вожака псы быстро смирели — бери их голыми руками. Головня хоть собак и не любил (а кто их любил, кроме Огонька?), но вожака ихнего знал — здоровенного кобеля с темной полосой вдоль хребта. И потому, заметив его среди жрущих псов, взял правее, за сенник, прошел мимо хлева и подступил, озираясь, ко входу в избу. Остановился в нерешительности и прислушался. Ему вдруг пришло в голову, что если мачеха Сполоха там, то вся его затея — корове под хвост. Баба была гневливая, вспыльчивая, а сейчас, потеряв мужа, и вовсе могла ошалеть.
Он услышал шелестящий звук струи, бьющей в снег, осторожно заглянул за угол. Спиной к нему, покачиваясь как молодая березка на ветру, стоял сын вождя и справлял нужду. Под ногами, виляя хвостом, крутилась собака — ждала, когда можно будет полизать соленый снег. Справа был загон для лошадей. Одна из кобыл, бельмастая, белого окраса, перевесила морду через ограду, принюхивалась к хозяину, поводила ушами. Головня узнал кобылицу — на ней вождь ездил ловить Большого-И-Старого. Тосковала, значит, по господину.
Сполох сопел, запрокинув голову и уперевшись левой рукой в наклонную стену, нимало не смущенный тем, что его могли увидеть девки из женского жилища. Головня подумал было, что он пьян, но тут же сообразил — откуда? Кумыса-то нет, если только дурман-травы надышался.
Он тихо позвал его:
— Сполох.
Тот повернул голову, вскинул левую бровь. Сын вождя был без колпака, нечесаные лохмы расплескались по плечам, закрыли лоб и брови.
— Зачем пришел, наветчик? — Прищурился и добавил, усмехнувшись: — Это из-за тебя сейчас Искра там вопила?
Голос у него был не пьяный, а больной, с надрывом. Завязав жилой штаны, Сполох повернулся к нему, надвинул на голову колпак. Глаза его смотрели пронзительно и недобро, лицо блестело, точно жиром смазанное.
— Нет на мне навета, — твердо ответил Головня. — Глупость есть, а навета нет. Ты это знай.
Сполох постоял молча, не сводя с него взгляда. Потом сказал:
— Да мне-то теперь все едино — глупость, навет. Через тебя беду терплю…
— Что ж мне теперь, в тундру уйти, чтоб тебе на душе полегчало?
— А это уж как хочешь: можешь в тундру, можешь в лес. Хоть к колдуну в зубы. Плакать не буду, Уголек.
Головня вздрогнул. Такого оскорбления он не ожидал. Назвать загонщика детским именем — хуже нет обиды. От ярости сжались кулаки, глаза застлала пелена. Еще мгновение, и он бросился бы на Сполоха, чтобы затолкнуть ему в глотку мерзкие слова. Неимоверным усилием подавив этот порыв, он пробурчал с угрозой: