Жутко и странно было слушать это. Точно ожили кошмары, обретя плоть и кровь, и мерещилось, будто в жилище тоже становится темнее, и уже вползают туда, спускаясь по дымным извивам, демоны стужи и мрака. И люди, цепенея от ужаса, чуяли, что наплывает с юга мгла, которая — может, через день или два — явится к ним. Стариковская сказка оказалась былью, и сжались сердца в темном предчувствии.
Но сердце Головни уже давно было в объятиях мрака. Он не страшился надвигающейся грозы — он желал ее! Ядовитая обида на судьбу заставила его поклониться злым силам, которые — единственные — могли сейчас спасти его. Он понял это еще три дня назад, когда вместе с Лучиной и Сияном пробивал замерзшую за ночь прорубь.
Точнее, так: они с Лучиной расчищали прорубь, а Сиян подновлял ледяной валик, чтобы скотина не соскальзывала в воду. Прорубь была старая, за ночь успела зарасти белой коркой и взирала на людей бельмастым глазом, словно говорила: «Меня сломаете, новая появится. Не совладать вам с темным богом, ох не совладать». Казалось, на них наложили заклятье: пешни выскакивали из ладоней, сердце стучало как бешеное, перед глазами стояла пелена. Демон голода разъедал тела. Наплывающая дремота клонила к земле, манила дивными видениями.
— Давайте-давайте, — торопил их Сиян. — Пошевеливайтесь.
И не было сил огрызнуться. Сцепив зубы, они били ломами по слуду и думали о еде. В какой-то миг Головня прикрыл глаза, чтобы перевести дух, и демоны сна вдруг заграбастали его душу. Они поволокли ее в зыбкие чертоги Льда, лишив сил, а тело истуканом повалилось на бок. Головня очнулся, лишь больно ударившись виском о твердь. Сиян засмеялся.
— Рано, Головня. Прорубь очистишь, тогда и ныряй.
Лучина перестал стучать пешней, сказал, вытирая пот со лба:
— А я вот слыхал, в одной общине загонщика гром поразил, когда он перечил вождю. А был тот загонщик родственником Отца. И что? Ушел по морошковой тропе.
Сиян почмокал жирными губами, но промолчал. А Лучина продолжил:
— А вот еще слыхал: в другой общине вождя хотели изгнать, но враги его сами стали изгоями.
Сиян почесал толстую шею, произнес:
— Дело-то богоугодное.
Головня криво ухмыльнулся, раздумывая, не плюнуть ли рыбаку в надутую рожу. Отыгрывался за Искру, мерзавец такой. Не мог простить, что какой-то полуеретик-отщепенец положил глаз на дочь. Но Головня сдержался — Сиян был старше, пререкаться с ним он не мог. Лишь тихо прогудел:
— Перед Огнем не отмоетесь.
Скуластое плоское лицо Сияна расплылось в мечтательной улыбке. Он был себе на уме, этот прелюбодей и затейник, водивший за нос самого Отца Огневика. Никогда невозможно было понять, говорит он серьезно или порет чепуху. На все у него была готова шутка — даже с исповедей выходил так, словно побывал на пиру. Щерился весело да приговаривал: «Не погрешишь — не покаешься. Правильно я говорю, ребята?». И подмигивал проходящим бабам. А те заливались румянцем и хохотали, отмахиваясь от него: «Пошел, пошел, бедовый».
Никто, лучше него, не умел делать валики у проруби. Оттого и любили его бабы. Бывало, спустится иная за водой, поглядит на ледяной валик и скажет: «Добрая работа. Не иначе, Сиян постарался».
— Дело-то богоугодное, — повторил Сиян, проверяя остроту топорика, который держал в правой руке.
— Колдуна небось не случайно встретил, — добавил Лучина и зевнул, прикрыв рот рукавицей.
— Небось! — важно повторил Сиян.
Головня перебегал глазами с одного на другого, и руки его начали дрожать. Затаясь, он наблюдал за хищниками, как мышь, прячущаяся от совы. А негодяи перекидывались замечаниями, будто его рядом и не было.