— Сверху, конечно.
— Погоди. Ты говоришь - сверху. Но ведь арестовывают как раз тех, кто принадлежит к самой верхушке…
— Есть еще политбюро, - жестко выговорил отец, - есть Сталин.
— Сталин, кажется, знаком с Валентином?
— Знаком… Когда-то встречался с ним в подполье, даже жил у него одно время - в Питере, на конспиративной квартире.
— Неужели же он не верит…
— Он вообще не верит никому. И это самое чудовищное. Никому и ничему! И особенно преследует тех, кого знает лично.
— Господи, Господи, - забормотала Ксеня. - Что же теперь будет? Значит, тебя тоже могут арестовать…
— Могут.
Отец умолк. Звякнула посуда. Послышалось бульканье льющейся жидкости.
— Конечно, могут, - повторил он затем. Со стуком поставил стакан. Чиркнул спичкой, прикуривая. - У меня, признаться, уже начались кое-какие неприятности…
— Ты ничего не утаивай, - голос Ксени дрогнул, упал до шепота. - Рассказывай обо всем, ладно?
— Ладно. Ну, так вот. Сейчас происходит чистка командных кадров. Уже заготовлены списки неблагонадежных… И там, по слухам, есть и моя фамилия.
Он еще помолчал, постукал пальцем о край стола: - Любопытные, между прочим, списки! По сути дела, в них - вся старая ленинская гвардия…
— Так что же он, этот Сталин? - внезапно и звонко спросила Ксеня. - Сумасшедший, злодей? Кто?
— Не шуми, - сказал отец. - Не знаю. Ничего не знаю… Но все, как видишь, идет к одному… Если террор не прекратится, наступит и моя очередь, это ясно. Рано или поздно доберутся, возьмут. Да иначе и быть не может… Что я - хуже других?!
Вдруг он встал, заспешил и, пройдя на цыпочках по коридору, набросил на плечи шинель.
— Куда ты? - испуганно шепнула Ксеня.
— К Никифорову, - пояснил он хмуро. - Хочу поговорить насчет Валентина; он, по-моему, в Бутырках находится. А комендант Бутырской тюрьмы - старый друг Никифорова, понимаешь? Они вместе еще в ЧОНе служили… Зайду, попрошу: пусть узнает что-нибудь, справки наведет…
— Но ведь поздно уже - два часа ночи! Все давно спят.
— Спят? - усмехнулся отец. Посмотри-ка, глянь в окно! Спокойно спать теперь могут только дураки или доносчики.
Он ушел. Я разбудил Андрея; мы приникли к окошку и замерли, удивленные.
Ночная тихая улица была залита светом!
Гроза давно иссякла, и небо очистилось; голубые млечные огни роились над крышами, мигали в сосновых ветвях и смешивались с густыми поселковыми огнями.
Все окна вокруг были ярко освещены, и каждое окрашено по-своему. И в пылающих этих квадратах (оранжевых, белых, зеленых) маячили тени, двигались зыбкие силуэты людей…
И это было красиво и страшно.
О судьбе Валентина отец так и не смог ничего узнать; младший брат его исчез бесследно - и навсегда. Где он погиб? Когда? При каких обстоятельствах? Вероятно, его, как и многих, расстреляли в подвалах Лубянки - тотчас же после ареста. А может быть, все было иначе… Может, он умер от пыток - мучительно и не сразу - и долго где-нибудь лежал, томимый болью, с отбитыми почками, с переломанными позвонками. О чем он думал в последний свой час? Что ему привиделось перед кончиной - донские синие плесы? Родная станица? Семья? Или крутые, окропленные кровью, пути революции - былой ее пламень и нынешний мрак…
Отец мой метался по Москве - и чувствовал себя как в пустыне, как в безлюдной степи. Официальные запросы оставались без ответа, а надежных друзей, к которым можно было обратиться за помощью, становилось все меньше. Вскоре их почти совсем не осталось. Большинство из них сгинуло, подвергшись репрессиям, а другие - те, кто сумели уцелеть, постепенно начали сторониться его…
Он был в опале. Это знали все! Дела его были нехороши, будущее - туманно. Устав от сомнений и маяты, отец подал командованию рапорт с просьбой направить его в Испанию (там в горах Гвадалахары, в окопах Валенсии и Арагона, сражалось немало старых его соратников). В просьбе этой было отказано. Тогда он решил уйти в отпуск - и был отпущен безоговорочно и сразу.
И с этих пор началась у нас странная жизнь - тревожная, призрачная, бессонная.
Все ночи теперь отец проводил в своем кабинете; курил и расхаживал, поскрипывая сапогами.
Он ждал ареста! Знал, что в любую минуту за ним могут прийти (приходили, как правило, по ночам), и потому не спал. Не желал быть захваченным врасплох. Хотел достойно встретить беду и разделить участь брата.
А беда была близко; она бродила где-то за порогом, и любой сторонний звук - шорох шин за окном, шага на лестнице, дребезг звонка - все напоминало о ней, дышало ею…
Молчаливый, затянутый в ремни, он ходил до рассвета - размеренно, грузно, сцепив за спиною руки по старой тюремной привычке. Эту привычку он приобрел в казематах Николаевской России. Прошло почти тридцать лет, и вот сейчас он как, бы вновь вернулся в прошлое.
Однажды, пробудясь случайно перед зарей, я услышал негромкий глуховатый басок; отец читал в одиночестве стихи из книги «Буйный хмель» - он вспоминал свою молодость. «От окна и до дверей, - читал он в раздумье, - шесть шагов в докучном круге. Медлит ночь в холодной скуке. Тихо в камере моей! Лишь шаги по гулким плитам отмеряют бег минут… И ничто, ничто уж тут не напомнит о забытом. Было прежде что-нибудь? Есть ли что-нибудь на свете? Эти стены, камни эти! Грязь и холод, мрак и жуть».