Выбрать главу

Воскрешать историю некой семьи было бы почти совсем неинтересно, если бы эта семья не являла собой окно, через которое нашему взгляду открывается история маленького государства старой Европы. Духовное владение, основанное, как уверяют, Святым Губертом, семейная колыбель Карла Великого, которого мы, справедливо или нет, причислили к своим соотечественникам, город, принимавший горячее участие в первом, воистину французском крестовом походе, обогатившем своими легендами наши эпические поэмы, Льеж из некоторого отдаления рисуется нам одним из крупных городов Франции. Все внушает нам эту мысль: валлонский говор, столь близкий нашему языку ойль3 (льежцы напрасно обижались, когда я говорила им, что, обменявшись несколькими словами с местной фермершей, чувствовала себя так, словно перенеслась в XIII век), «сумасбродный народ», о котором пишет Комин4, холерический и веселый, богомольный и антиклерикальный, гордый своим городом, «где служат столько же обеден в день, сколько в Риме», но пять лет преспокойно проживший с клеймом отлучения, которому его предал епископ; чисто французские ансамбли прекрасных особняков XVIII века, музыка Гретри, а позднее Сезара Франка; пылкий энтузиазм, вызванный Декларацией прав человека и даже эскапады Теруань де Мерикур5. Мы склонны видеть в демократических кварталах Льежа продолжение Сент-Антуанского предместья, да и в самом Льеже — главный город департамента Урт, каким его объявила Революция.

Но это лишь одна часть диптиха. На заднем плане другой части — районы Рейна и Мозеля, которым Льеж обязан своим ранним, на рубеже второго тысячелетия расцветом, своей резной слоновой костью, своими эмалями, своими церковными книгами, величайшим расцветом Ренессанса при Каролингах и Оттоне. Это искусство, которое через Экс-Ла-Шапель сообщается с античностью и далее с Византией, без всякого сомнения — искусство имперское. Большой стиль купели в церкви Святого Варфоломея, созданной около 1110 года, не то опережает современность на четыре века, не то отстает от нее на тысячелетие. С одной стороны, он предвосхищает искусных ню и драпировки Гиберти6; с другой стороны, мускулистая спина принимающего крещение легендарного философа Кратона возвращает нас к римским барельефам эпохи Августа. Это произведение некого Ренье де Уи, который лепил на античный манер, невольно приводит на ум льежского философа, пантеиста Давида Динантского, который мыслил на античный лад и был сожжен в Париже в 1210 году на том месте, где теперь находится Рынок, за то, что вдохновлялся Анаксимандром и Сенекой. Quis est Deus? Mens universi [Что есть Бог? Всемирный разум (лат.).]. Почти наверняка отдаленные предки семейства Картье не имели ничего общего ни с упомянутым скульптором, ни с гениальным еретиком; в лучшем случае они восхищались прекрасной работой первого и возмущались идеями второго, если эти идеи до них дошли. Я упоминаю здесь, однако, это замечательное творение и эту замечательную судьбу, потому что мы слишком часто забываем о мощных токах, струящихся по сосудам из античности и пульсирующих в том, что мы напрасно считаем монолитным Средневековьем. Расположенный между Кельном Альберта Великого8 и Парижем Абеляра9, постоянно поддерживающий связь с Римом и Клерво, благодаря ездящим туда и обратно клеркам и служителям церкви, Льеж до конца XIII века остается вехой на дорогах мысли. Затем истощенный двумя столетиями гражданских войн, уже чреватый социальными потрясениями своего XVII века, город умудряется прозевать свой Ренессанс: Льеж связывает с Возрождением лишь тоненькая нить — несколько итальянизированных художников. Влияние французской изысканности очень рано налагает свою печать на льежскую знать, как позднее Просвещение найдет своих пылких приверженцев в среде постепенно складывающейся либеральной буржуазии. Но хотя Жан-Луи, Луи-Жозеф, Жан-Арну и Пьер-Робер при дворе князей-епископов Баварского дома говорят на французском языке Версаля не без легкого валлонского акцента, весь уклад, вся атмосфера вокруг них до самой Революции останутся такими же уютно старорежимными, как в маленьких немецких княжествах.

Эти родовитые люди, которых унизила бы коммерческая или банковская деятельность, принадлежат исключительно к числу землевладельцев, военных или духовных лиц или, что еще важнее, желают быть таковыми: в Средние века Комин возмущался тем, что местные каноники из дворян носят шпагу. Как все дворяне Священной Римской империи, они тщеславятся своими титулами, гербами, генеалогическим древом, красивыми побрякушками, которыми в равной мере дорожит, конечно, и французский дворянин, но льежцы не научились говорить об этом с улыбкой, что считается хорошим тоном во Франции. Несмотря на браки с богатой буржуазией, мечтающей об одном — раствориться в них, они образуют касту, которой выгода диктует приверженность некому статус-кво, и, как войско перед лицом противника, маневрируют по отношению к «низшим». Когда смотришь на другие бельгийские города, создается впечатление, отчасти, впрочем, ложное, что, несмотря на яростную борьбу партий и классов, дворянство, патриции, буржуазия и ремесленники иногда выступают единым фронтом: восставших знатных сеньоров, гёзов, поддерживает простонародная Фландрия, и они этим гордятся; графа Эгмонта оплакивает брюссельская чернь. Владение князей-епископов не знает подобных кратких вспышек священного единения. Борьба, с переменным успехом ведущаяся между знатью и простонародьем, постоянные обращения той и другой стороны к зарубежным союзникам, пустая трата ума и энергии, направленных на ничтожные или разрушительные цели, превращают льежскую хронику в типичный пример того беспорядочного политического возбуждения, которое характеризует три четверти политической истории всех городов-государств, не исключая истории Флоренции и Афин, пользующейся незаслуженным почтением.