Неутомимый Лемерль опять принялся сочинять пьески. Его фарсы неизменно пользовались успехом, но по мере нашего блуждания по Франции пьесы становились все более едкими. Любимым объектом его сатиры была церковь, и не раз нам спешно приходилось сниматься с места по воле какого-нибудь оскорбленного в лучших чувствах набожного чиновника. Публике обычно нравились пьески. Злые епископы, похотливые святоши, ханжи-священники с восторгом воспринимались зрителем, а если еще в представлении участвовали карлики и Крылатая Женщина, спектакли всегда приносили хорошие деньги.
Роли священников Лемерль исполнял сам — откуда-то он раздобыл всякую церковную одежду и еще тяжелый серебряный крест, который, должно быть, стоил немалых денег, однако его он не спешил продавать, даже в самые тяжелые времена. На мой вопрос, откуда крест, сказал, что, мол, это подарок старого парижского приятеля. Но взгляд был жесткий, а улыбка — натянутая. Допытываться я не стала; Лемерль был способен расчувствоваться по самому неожиданному поводу, но если хотел что-либо сохранить в тайне, никакие расспросы не могли заставить его развязать язык. И все же мне такая привязанность к кресту показалась удивительной — особенно если приходилось голодать, когда есть было нечего. Но после это как-то забылось.
Словом, начались наши скитания. Зимой мы подавались на юг, неизменно заглядывая на ярмарки и рынки. В самых подозрительных местах меняли обличье, но чаще всего все-таки оставались Théâtre des Cieux, и Элэ плясала на высоко натянутом канате, а публика била в ладоши и кидала цветы. Но при этом я чувствовала, что уже недолго мне упиваться славой; однажды, когда я повредила сухожилие, я целое лето промучилась от адских болей, — правда, мы знали, что всегда можно перейти к пьескам Лемерля. Конечно, играть их было опасней, чем плясать на канате; но они приносили хорошие деньги, особенно в гугенотских местечках.
Еще раз пять мы отправлялись на юг. Я привыкла узнавать дороги, благоприятные и опасные места. Я подбирала себе возлюбленных когда и где мне вздумается и без оглядки на Лемерля. Он по-прежнему делил со мной постель, если я позволяла; но я стала старше, и моя рабская преданность ему переросла в более спокойное чувство. Я уже понимала, что он такое. Знала его ярость, его триумф, его радости. Я знала его и принимала таким, каков есть.
Еще я узнала, как много в нем отвратительного, как мало можно ему верить. Дважды, насколько я знаю, он убивал — однажды пьяницу, который слишком отчаянно сопротивлялся, не желая отдавать украденный кошелек, в другой раз — фермера, кидавшего в нас камни неподалеку от Руана, — оба раза втихомолку, в темноте, чтоб обнаружилось нескоро, уже после того, как мы снимемся с места.
Однажды я спросила, как ему удается примирить такое со своей совестью.
— Совестью? — он вскинул бровь. — Ты про Господа Бога, про Судный день, что ли?
Я покачала головой. Он понимал, что не только это я имею в виду, но редко мог отказать себе в удовольствии поддеть меня за склонность к ереси.
— Милая Жюльетта, — со смехом сказал Лемерль, — если Бог и в самом деле существует на небе, — а, ежели следовать твоему Копернику, это должно быть очень и очень от нас далеко, тогда я не верю, что он способен меня разглядеть. Для него я всего лишь жалкая песчинка. Здесь же, с моей колокольни, все смотрится совсем иначе.
Я не поняла. Переспросила.
— Словом, я не желаю быть просто фишкой в чужой игре, где ставки беспредельны.
— Да, но убить человека...
— Люди постоянно убивают друг дружку. Я по крайней мере честен. Я не делаю это во имя Господа.
Зная все, что в нем есть доброго и дурного, — так тогда мне казалось, — я все же продолжала его любить; верила, что несмотря на все его пороки, в глубине души этот человек добр, что у него честная душа, у этого вороватого черного дрозда с даром птицы-пересмешника... В том-то и заключался его талант. Он умел заставить человека видеть желаемое — свое отражение, только поверхностное, как тень на глади пруда. Глядя на него, я видела себя глупенькую и больше ничего. Мне было двадцать два года, и хоть считала себя взрослой, все еще оставалась девчонкой.
Пока не случился Эпиналь.
14 июля, 1610