Даже «Три философа» не произвели на него никакого впечатления. Он прочитал: «Три философа. Холст, 124x145 см. Предоставлено Музеем истории искусства. Вена». Ага, Вена. Три философа. Да еще какие. Трое мужчин, различного возраста, по-разному одеты, один сидит, двое стоят, на природе. Это ему ничего не говорило. Вот если бы Левингер был рядом, тогда другое дело. Он бы мог точно сказать, кто эти три философа и какие философские течения они представляют. Ему картина ничего не сказала. Что можно сказать по этому поводу? Что трое мужчин, которые по-разному одеты, производят впечатление более или менее старых, или, если можно так выразиться, находятся на большем или меньшем историческом удалении? И, если на картине изображены три философа, как объяснить то, что один из них, тот, который моложе и современнее всех, сидел в одиночестве? И как понять, почему он сел на землю рядом со старыми философами? Лео их не видел, не думал об этом, так к чему обсуждать? На этой выставке он был школьником. Вокруг одни картины, а у него перед глазами предстоящая встреча. Теория искусства, Три философа, философия, ничего из этого Лео обсуждать не хотел. В каком восторге была Юдифь от Джорджоне. Лео оставалось только соглашаться с ней. Да-да, величайшее искусство. Никаких сомнений. Они были благосклонны друг к другу. Благосклонность к искусству. Прекрасная основа для благосклонности. Никаких сомнений. В баре, где они у стойки пили аперитив, магнитофон играл итальянские шлягеры, porto del sole, Юдифь невольно улыбнулась, увидев, что Лео с довольным видом покачивается в такт. А что, собственно говоря, произошло с Лукасом? Глаза опущены. Теннисная туфля покачивается в такт. Юдифь уклонилась от ответа на вопрос о Лукасе. Что она могла рассказать? Правду? Я встретила Лукаса вчера вечером в баре напротив нашей гостиницы, он непрерывно потешался над тобой, а в довершение всего я его обидела? Ведь правда есть по сути дела только повод для бесконечных интерпретаций, благодаря которым от нее удаляешься дальше, чем когда молчишь. Никаких интерпретаций. Они молчали, а вокруг царил шум, и в этом шуме можно было покачиваться, двигаться, закуривать сигарету, поднимать свой стакан, будем здоровы! Они сидели, почти вплотную прижавшись друг к другу, эдакая прелюдия к танцу, которая его фактически заменяет.
Прекрасный день, сказал Лео, потому что теперь день был прекрасен. Иногда просто необходимо, сказала Юдифь, немножко побыть в одиночестве.
Да, безусловно, сказал Лео, он был рад, что остался вдвоем с Юдифью; разве не об этом он мечтал? Двухместный номер для них двоих. Кровать, оказавшаяся лишней потому, что двое лежат в одной постели. Еще два кампари. Да-да, два. Их наверное, принимают за влюбленную парочку.
Они стали парочкой. Они ускользали друг от друга и становились друг другу ближе. Все шло как по маслу. Ужин. Путь домой, в пансион. Гармонично слаженные шаги. Вожделение, одетое в новые одежды и жаждущее обнажения. Комната Лео. Беспомощно многообещающее объятие, еще стоя, после того, как они разделись.
Когда Лео выключил свет, стороннему наблюдателю ничего в темноте уже не было видно. Юдифь была таким сторонним наблюдателем. Почему Лео так груб. И при этом столько пафоса. Было совершенно неясно, в чем состоял этот пафос. Но он был. Он был, его не было, он был, его не было. И ничего не видно. Один человек или два человека. Юдифь встала и нащупала свою одежду. Останься. Я хочу побыть одна. Кровать слишком узкая, а если спать в соседних кроватях, то лучше уж я пойду к себе. К тому же там я могу курить. Этого она не сказала. У меня в комнате бутылка граппы. Этого она не сказала. Мне все это непонятно. Этого она не сказала. И тогда опять было что-то волосатое, мускулистое. Что-то влажное. Что-то невыносимо душное. Судорожные объятия. Всеобъемлющий пафос. Всему этому противостояло изворотливое терпение, мягкий рот, который твердел от жесткого поцелуя, тело, которое гибко трется о другое тело, от которого ускользает. И на выдохе — пожелание доброй ночи. И как молния — свет, когда дверь открылась и снова закрылась.
Лео стоял один в темноте своей комнаты, переполненный ощущениями, которые вновь и вновь повествовали о том, что произошло. Лео раздвинул шторы. На небе над площадью стояла луна. Отказ от жизни философичен. Но выход в жизнь, размышлял Лео, каков он? После первого шага — каков? Лео стоял у открытого окна и был полон ощущений. У соседнего окна стояла Юдифь и пила граппу. Каков он? Он лиричен. Шаг в жизнь есть превращение философии в искусство, думал Лео. Но эта мысль есть снова шаг назад. Он должен продумать все заново.
Третий и последний день в Венеции. Стало ясно, что это путешествие было катастрофой, и вместе с тем — что это была катастрофа, растворенная в почти неподвижном времени. Но время все же постепенно шло, и в конце, когда его уже почти не осталось, на дне обнаружился осадок, который неаппетитно показал, что же в нем было растворено. За поздним завтраком Лео вручил Юдифи стихи. Лео написал их еще ночью, хотя и в состоянии крайнего возбуждения, после того, как Юдифь ушла в свою комнату, но, что касается формы, безусловно с определенным расчетом.
Когда после бесчисленных вычеркиваний, исправлений и изменений в этих трех строфах оказалось по равному числу строк в каждой, и все строки приблизительно сравнялись по длине, и каждую строфу удалось одинаково построить, и по композиции они полностью совпадали, а их чередование неизбежно приводило к кульминации, да-да, именно к кульминации, тогда Лео старательно переписал стихи своим размашистым почерком на двойной листок бумаги, который осторожно вырвал из середины своей записной книжки.
В жесте, которым Лео протянул Юдифи листок, отразилась не только гордость творца за свое творение, но и сознание того, что будущая ценность «рукописного собственноручного оригинала» повышает ценность самого стихотворения.