Выбрать главу

Когда Лео писал, что Зеленый Генрих «в любовной связи с Доротеей достиг решающей человеческой зрелости», он объяснял тем самым, в чем заключалось для него значение той любовной связи, которая у него была с Юдифью в Венеции: «Теперь он действительно по собственной воле отказался от своих юношеских устремлений к искусству». Это означало, что Юдифь не должна была делать вид, будто ничего не произошло, потому что последствия их связи были слишком значительны. С другой стороны, это не означало, что их связь продолжится в будущем, потому что она уже сыграла свою роль, и от возможных в будущем повторений уже не приходится ждать качественного скачка. Больше ни единого скачка. Под «устремлениями к искусству» Лео, конечно, подразумевал свои стихи. С его юностью покончено раз и навсегда, это Юдифь должна понять. Лео не мог отделаться от формулировки «хвастливо-расточительное увлечение» Зеленого Генриха Юдифью — стойло ему только задуматься, во что обошлось ему в общем и целом это путешествие в Венецию — «и последовавший за этим первый случай соскальзывания с моральных рельсов», ведь это же было ясно, никаких сомнений, должна же была Юдифь это понять. Но теперь все обрело свой смысл: «Освободившись как внешне, так и внутренне, Генрих вернулся на родину, чтобы заняться политической деятельностью». И для того, чтобы Юдифь поняла, в чем должна была состоять теперь его собственная политическая деятельность, Лео вплел в текст статьи, в самом заметном месте, цитату из Гегеля, только для того, чтобы показать: вот мое истинное предназначение, моя общественно значимая и необходимая деятельность, труд о Гегеле, а все это я написал только для того, чтобы иметь возможность продолжить работу о Гегеле. Наука. Всеохватный анализ общественной тотальности.

Лео послал Юдифи статью о Готфриде Келлере, словно рукопожатие, как прощание и итог проведенного вместе времени. А чтобы не было никаких сомнений в том, что Юдифь верно поймет смысл его статьи, Лео в сопроводительном письме написал: «Ты знаешь, почему я написал эту работу — потому что не умею писать стихи. И ты сама знаешь, о ком эти стихи и кто вдохновил меня на них». И затем — возвещение о начале новой, наполненной смыслом жизни: «Тому, чем я теперь буду заниматься, что должно отныне заполнить всю мою жизнь "в нашу эпоху" (извини за выражение) практически нет ни в науке, ни в мышлении никаких наработок; но тем, что я дошел-таки до этого, что я познал самого себя, я обязан только тебе одной. То, что я хочу сделать, может сделать только человек, ни от кого не зависимый; подобное одиночество однако достигается только через чувство глубочайшей сопричастности и возникает ПОСЛЕ него. Тот, кто не знает, что может значить для него другой человек, что вообще может значить один человек для другого, может испытывать чувство глубочайшей покинутости, но никогда не гарантирован от желаний, он не может создать себе прочного одиночества, необходимого для науки. Только тот может с высокомерным спокойствием проходить мимо льнущих к нему обманчивых и мелочных возможностей пообщаться и способен посвятить всю свою жизнь рисковой игре — своей работе, не теряя при этом головы. «Жизнь», в угоду которой люди забывают об истинных целях, ничего для него теперь не значит. «Жизнь» и «люди» для него теперь лишь тени по сравнению с этой единственно истинной жизнью; ибо чем еще можно завлечь того, перед кем забрезжила эта истинная жизнь?» и так далее, это было длинное, очень героическое письмо — на которое Лео не получил ответа.

Одиночество — а диссертация не продвинулась ни на строчку. Долгие часы наблюдения из окна — за кладбищенскими ангелами, за унылой стеной дома, окнами выходящего в типичный венский двор; тени людей в окнах напротив, электрический свет, когда стемнело. Ни строчки о Гегеле. Ты должен, говорил ему отец, когда они встретились в кафе Разумовского, очень быстро завершить свою учебу, Лео, ты должен заниматься прилежнее, а если тебе потребуется больше денег для завершающего рывка, чтобы не приходилось ни о чем другом думать, кроме этого завершения работы, я дам их тебе с удовольствием, но закончить ее ты должен быстро, это единственное, что я от тебя хочу. Или, если ты не хочешь больше учиться, скажи мне об этом сразу, тогда ты должен войти в мое дело, ты должен наследовать его, но поразмысли хорошенько, чего тебе хочется, где твои очки, Лео, ты должен носить очки, иначе окончательно испортишь глаза, ты должен прислушиваться к мнению своей матери, мы ведь хотим тебе только хорошего, ты действительно должен закончить как можно скорее и ты не должен бояться, что будет потом, денег достаточно, Лео, ты только должен как можно скорее…

Дальше все действительно пошло очень быстро: не более, чем полгода спустя Лео суждено было увидеть своего иссохшего, как скелет, больного раком отца в больнице в последний раз, не узнавая больше его опавшего тела; он ощутил страх перед смертью, но вместе с ним — чувство полной отчужденности от смерти, потому что воспринимал умирание своего отца просто как пример умирания вообще, он не признавал это безвольное угасание навстречу смерти, не мог признать, что телесные останки с теплющейся в них жизнью — это его отец, он был потрясен, но одновременно и не ощущал никакого потрясения, потому что не мог в этом зависимом от благоволения врачей и медицинских сестер скелете, который лишь для порядка был небрежно обтянут старой кожей, признать человека, который при жизни был его отцом, ему пришлось стоять у постели отца, но отец был не в постели, а в его воображении и воспоминаниях, потом ему приходилось уходить, продолжая оставаться у постели отца в виде цветов в вазочке на тумбочке, ему пришлось еще разговаривать с одним из врачей и высказать свой ужас по поводу того, что отец больше не узнает его, но ему пришлось при этом умолчать о том, что и он не смог узнать отца; Лео все время был вынужден что-то делать, должен был как-то поступать и что-то ощущать, все происходило само собой, но несмотря на это, ощущение долга оставалось, и, что бы Лео ни должен был сделать, или должен был сделать совершенно иначе — всему суждено было теперь стать другим. Смерть отца пришлась как раз на то время, когда между ним и Юдифью произошло осторожное сближение.