Юдифь заново познакомилась с Лео как с беспомощным человеком, потерявшим уверенность в себе, без тени какого-либо величия, который впал в задумчивость, неясно ощущая в себе какой-то изъян. После статьи о Келлере она не получила от Лео больше ни одной работы, и не видела больше ни одной написанной им строчки. Статью она нашла интересной, даже «талантливой», если бы в этой оценке не звучало снисходительности благодетеля, но в целом она считала его толкование все-таки излишне механистическим, описание пути творческого развития Келлера — слишком телеологичным, оценку, данную в статье — явно ученической, а тесное сплетение ее с историческими обстоятельствами, которое Лео пытался отразить с помощью фраз, начинающихся с «не случайно, что…», слишком надуманным. Как бы там ни было, в статье был продемонстрирован богатый материал, она показывала, что Лео явно еще способен работать, почему же он ничего больше не написал, да и диссертация, по его словам, нисколько не продвинулась?
Именно в это время Юдифь впервые увидела Лео, выглядевшего стариком, когда он сидел у нее в глубоком кресле, одетый в свой старомодный костюм, который он носил небрежно, с презрительным равнодушием, как человек, который никогда не смотрится в зеркало и не интересуется тем, как сидит на нем костюм, в новых очках, с еще более выпуклыми стеклами и более толстой черной оправой, чем прежние, и он сидел, понурившись, не делая величественных жестов, не растрачивая слов, путешественник, возвратившийся после долгой, неудачной экспедиции, оставившей после себя глубокие следы опустошенности. Апатичный, но мгновенно оживляющийся, когда речь шла о том, чтобы договориться с Юдифью о встрече, пойти куда-нибудь вместе, и потом, у нее, полностью замкнуться в себе и делать вид, будто он не в состоянии даже поднять телефонную трубку. Он по-прежнему пил только чай, но теперь стал добавлять в чашку ром, больше всего ему нравилось, когда чай теплый, чтобы можно было выпить всю чашку в два глотка, и обязательно — с хорошей порцией рома, и тогда он становился сентиментальным и плаксивым, как ребенок, как престарелое дитя, думала Юдифь, и была совершенно бессильна. Но ничто не удивляло Юдифь больше, чем тот факт, что она безо всякого сопротивления согласилась на роль матери, к которой ее побуждал этот ребенок, — и происходило это с какой-то своеобразной последовательностью и логичностью, и только благодаря уступчивости Юдифи, причем для этого ей не понадобилось менять ни поведения, ни образа жизни: все чаще Лео, бывая у нее, оставался ночевать, он просто был не в состоянии идти домой, не в силах был остаться один. И когда он потом спал в ее постели, а она еще долго, до глубокой ночи не спала, работала, читала, курила, пила, ходила по комнате — тогда у нее зародилось чувство, что она занимается ничем иным, как охраняет его сон, словно мать, напряженно прислушиваясь ко всем звукам, готовая откликнуться на зов. Тогдашнее сонливое состояние Лео хорошо сочеталось с абсолютной бессонницей Юдифи, так что в конце концов — и она приняла это безо всякого сопротивления — у них обоих, как нечто само собой разумеющееся, возникло чувство: она печется о нем, даже оберегает его сон. Она даже готовила ему еду — она вдруг перестала быть самостоятельной, свободной, независимой женщиной, которая приглашает друга к себе домой пообедать, нет, она стала другой. Или когда он, после пяти-шести чашек чаю с ромом, вдруг заплакал, опустился перед нею на корточки, положил голову к ней на колени, и когда она — а что она могла еще сделать? — погладила его по голове, и вдруг заметила небольшой круг намечающейся лысины, Юдифь про себя назвала ее монашеской, она была тронута, принялась утешать Лео, торопясь зачесать у него на голове волосы так, чтобы они закрыли эту начинающуюся лысину — ведь тогда она была для него вовсе не подружкой и не возлюбленной, нет. А когда он вдруг пытался возмутиться, беспомощно моля о помощи, пошлая сцена, которую смягчали только расплывчатые очертания и нечеткость, с какой она запечатлелась в сознании Юдифи, когда она в растерянности смотрела, как он стоит и всерьез просит заставить его вновь приняться за работу, следить за тем, чтобы он не вставал из-за рабочего стола, а она призывала его мужаться — разве тогда она была… Нет, больше. Тогда она была матерью, которая до последнего привязана к своему ребенку, которая слепо верит в то, что он добрый мальчик, что он может хорошо себя вести, что он способен на великое и еще себя покажет, и это было для нее непосильно, она не была такой, какой казалась, и она не знала что делать, как реагировать, чтобы не погубить его. А когда он, ночуя у нее, после того как она на несколько часов позже него ложилась в постель, чувствуя, как вымоталась и теряя сознание от усталости — когда он во сне вдруг прижимался к ней, и она ощущала это так неясно и смутно, словно материю сна, что это было тогда? Это было гораздо более дико, загадочно, непоследовательно — и важно для будущего, более чем…
Вот так начала возникать между ними некая связь, очень незаметно, и в такой форме, в какой она не могла существовать долго, и возникла она только потому, что раньше между ними какая-то связь уже была, но в том-то все и дело, что в прежней форме она уже больше не существовала. Она возникла, по мнению Юдифи, где-то в неизмеримо большом промежутке между грандиозными планами Лео и его неспособностью хотя бы приблизиться к их осуществлению. Это казалось ей подозрительным, и она сама толком не знала, хочет ли она таких отношений. Однако пока она раздумывала и старалась разобраться, связь их становилась все более тесной. Даже когда Юдифь ходила в Национальную библиотеку, Лео шел вместе с ней, только потому, что не хотел оставаться один; сидя рядом с ней, он читал и делал выписки из трудов о Гегеле. Когда Юдифь работала дома, он садился за кухонный стол и пытался по своим выпискам написать новую главу диссертации, просто чтобы как-то переждать то время, пока Юдифь снова не займется им. Но наладилась эта связь только наполовину. И проблемы, возникшие оттого, что эта связь создалась так украдкой, без обсуждения и осознанного решения, возникли только наполовину. Юдифь только наполовину впала в панику, и чувство, что она задыхается, что она связана по рукам и ногам, охватило ее не полностью. К Лео тоже не до конца вернулась его эйфория, уверенность в себе и продуктивность. Новая глава была лишь почти готова. Потому что как раз в это время отца неожиданно должны были оперировать, и вот Лео вновь пришлось проводить больше времени в больнице, чем в библиотеке, быть больше со своей матерью, чем с Юдифью. И все стало развиваться с невероятной быстротой, и отец умер.
Теперь приходилось спрашивать себя, что же будет дальше. Наверное, необходимо принять какие-то решения. И они были приняты. Мать вызвала Лео к себе, чтобы сообщить о них. В порыве чувств Лео чуть было не обнял мать и не заплакал, потому что сюда, в эту комнату, за этот стол его отец никогда больше… — но отчужденный вид матери не допустил ничего, кроме обычного поцелуя в щеку, а после этого Лео пришлось еще и ждать, пока мать закончит какое-то явно только что начатое дело. Садись, Лео, я скоро закончу. Хорошо, мама. Проситель без прошения, перед собственной матерью, которая сидит рядом в корректно-застывшей позе, словно ее видит не один только Лео, а еще и толпы великосветской публики, или, что было дли нее одно и то же, словно она сидит совершенно одна, и берет из лежащей перед ней стопки один конверт за другим, чтобы энергичной чертой, проведенной старой ручкой, перечеркнуть адрес и чтобы, как Лео в недоумении понял, бесстрастно написать своим идиотским каллиграфическим почерком: «Адресат скончался, вернуть отправителю». Косая черта, адресат скончался, вернуть отправителю. Косая черта, адресат скончался, вернуть отправителю. За что он ненавидел ее, Лео понимал, но за что она его ненавидит, это было ему совершенно непонятно. Что он ей такого сделал, кроме того, что появился на свет и что он ее сын?