Выбрать главу

«Знание», писал он, «это всего лишь устранение туманных завес, а творчество — отображение зримо-вечных сущностей» — здесь еще самую малость чувствовалась примесь кухонного запаха: ведь всегда получалось так, что Юдифь готовила, а он делал выписки из литературы о Гегеле. «Добродетель есть окончательное знание путей», которые ведут до самой Венеции, где, впрочем, тропинка добродетели на очень краткое время была покинута.

А описание века «образования», предложенное Лео, было свободно от запаха пороха и шоколада его вечеров в Бразилии, хотя именно это время он в своем описании «образования» отразил беспощадно. Писал он и о «трансцендентальной бездомности», о «прорыве из уютного убежища», при всей прямо-таки фривольной тоске по ней, никакого «пути» больше не было, теперь «ни цели, ни пути даны изначально не были». Образовалась трещина между человеком и людьми, между человеком и миром. «Индивидуум» — псевдоним, который он выбрал для себя в этом тексте, — стал проблематичным, он лишился непосредственного, определяемого чувством смысла и попытался найти «хотя бы искусственный смысл в бескрайности бессмысленного». Накачиваясь водкой, непрерывно дымя, угрюмо глядя в ночь, с головой, забитой суждениями в сослагательном наклонении, Лео не писал. То, что совсем недавно было естественным, само собой разумеющимся, стало теперь лишь намерением, для индивидуума внешним и чуждым, обязательством, которое индивидуум не может выполнить. Полностью «абстрактной» казалась «склонность воспринимать образовательный материал любого рода» и тем самым «конструировать свое существование». Хрупким и неутешительным было это обязательство и неотступной — главная мысль: «Долженствование убивает жизнь», мысль настолько ясная, что на ней не оставалось и следа запаха серы, который, улетучиваясь, придал мыслям Лео такую ясность.

Получался прекрасный текст, которым Лео по праву гордился и который вводил его в состояние эйфории. Наконец Лео развил и углубил свой тезис на примере всех тех романов, которые он в последнее время, в пору бессмысленности и бесприютности, прочитал от отчаяния и скуки. И если по этой причине его работа стала поистине маленькой автобиографией, совершенно частной историей одного ума, то именно по этой причине она в конечном счете вовсе ею не являлась. Она оказалась первой стоящей интерпретацией главного пассажа в гегелевской «Феноменологии», а именно фрагмента о «снятии нравственности в образовании» и одновременно — дерзкой попыткой внести свой вклад в теорию романа, историко-философский опыт о формах большого эпоса. Юдифь была в конечном счете лишь безымянной покойницей, погребенной под этим текстом, который был памятником ей, никогда не произносимое вслух имя определенной неопределенной тоски, связующая нить с родиной, которая окончательно сформировала эту работу, со слезами радости, которые в тексте запечатлелись, как слезы горести и скорби.

Вот тебе текст, который абсолютно беспринципен, дядюшка Зе, — конечно, Лео не сказал этого, передавая Левингеру свою работу. Левингер успокоился и почувствовал облегчение, ощутив тяжесть машинописного текста в своих руках, значит, Лео все-таки работал, это было самое главное. Все же в нем он не ошибся. Он идет своим путем. А цель поставит он, Левингер, и позаботится о том, чтобы вокруг собралась публика.

Лео почувствовал облегчение Левингера, он чувствовал его, как свое собственное, теперь дом Левингера на него уже не так давил, и свободное пространство вокруг него стало значительно больше. Он мог делать все, что ему заблагорассудится, и не бояться, что вечером, за ужином, наступит момент, когда будет задан такой мучительный для него в последнее время вопрос, как обстоит дело с его работой, когда же можно будет наконец что-нибудь почитать, так ли уж необходимы эти долгие прогулки по саду, действительно ли они помогают сконцентрироваться, а может быть, разумнее сидеть за письменным столом сиднем, авось такая сидячая одержимость даст больше, сын мой.

Теперь Лео целыми днями бродил по саду, и дядюшка Зе по вечерам превозносил его усердие и прогресс в его работе, и велел садовнику следить за тем, чтобы никто не мешал Лео сосредоточиваться.

В голове Лео независимо от этого шла работа. И однажды, сидя под своим «обломовским» деревом, он испытал «озарение» — во всяком случае, Юдифи он бы рассказал об этом, употребив именно такое слово. Он пытался обдумать свой доклад в Институте философии. Сроки приближались, Что он скажет? Как он все это выразит? Лео был настолько вдохновлен только что завершенной работой, что поначалу ему захотелось просто изложить свой труд в краткой форме и сделать из него доклад. «Снятие нравственности в образовании. Главная мысль «Феноменологии» Гегеля» или что-то в этом роде. Но разве студентам это хотелось услышать? Они ведь, кажется, ждут чего-то совсем другого? Да, но их ожидание основано на недоразумении. И не он тому виной. И он должен был устранить это недоразумение — вот в чем заключалась его задача. Уважаемые дамы и господа, будущее с помощью гегелевской «Феноменологии» не может… — Лео посмотрел вверх, на крону дерева, сколько могло быть этому дереву лет? Лет сто? Вот стоит дерево, и это все, что я знаю. А что это за дерево? Дерево, и все. Я не знаю, что сказать студентам, может быть, вот так: будущее с помощью гегелевской «Феноменологии» вполне можно предсказать, — Лео вскочил, в замешательстве посмотрел на свои ладони, словно гляделся в зеркало, да, я это могу, если внимательно вчитаешься в «Феноменологию», вполне можно заглянуть в будущее, вывести его логически, конечно, это ясно, я, Лео подпрыгнул, могу, Лео подпрыгнул и хлопнул в ладоши, заглянуть в будущее, Лео побежал, стараясь, чтобы каждый слог, который он выкрикивал, совпадал с ударом ноги по гравию: Я-мо-гу-за-гля-нуть-в бу-ду-щее. Садовник, подрезавший кусты, удивленно замер, повариха подошла к окну кухни, высунулась наружу и удивленно посмотрела вслед бегущему и кричащему Лео, шофер, протиравший черный «галакси» Левингера, озадаченно вытер этой же тряпкой лоб, заметив, как Лео мчится в экстазе.

Ты знаешь, Юдифь, сказал бы он, мне вдруг пришло в голову, что я развивался в обратную сторону, в противоположном направлении, и я осуществил снятие образования в некоей новой нравственности. Разве не зажил я внезапно в полном согласии с внешним миром? Разве не отбросил я все притязания на исключительность? Разве пути и цели не лежат теперь ясно передо мной? Я шел туда, куда шли все: я узнавал из газет, куда все шли. И разве теперь я захотел стать другим, чем прочие, даже если я наголову выше их? Я хотел получить возможность говорить вместе со всеми, а не задавать тон. Не оттого ли и возникло недоразумение, ведь все уже так и было, только сам я об этом ничего не знал? Все кричали impedido, и я тоже, вот и все. Абстрактный, ставший мне чуждым груз образованности моим уже не был, а новым, суть которого называлась impedido, он еще не стал. Вот и все. И это нужно понимать совершенно отчетливо. И тут мне вдруг все стало ясно. Никакой трещины между мной и миром, между мною и людьми. Только неписаные законы жизни, рынка и обмена веществ. Я был один из многих, и не более. А твоя смерть, Юдифь, разве из-за нее не потеряло смысл любое намерение, любое желание, не стали тщетными любые обязательства? Все было, как оно было. Никто не хотел ничего иного. И затем решающий вопрос. Относится ли этот шаг назад ко мне одному или же это скорее нечто всеобщее? Взгляни вокруг, Юдифь, сомнения нет, речь идет обо всех. Оставим сад Левингера, подумал я, обратимся к Бразилии. Диктатура. Не породила ли диктатура новое единение личности, семьи и государства? Разве это не было ее целью, ее задачей? Разве не об этом говорится в пропаганде диктатуры: «Бразилия! Возлюби ее или покинь!» Диктатура создала это единство насильственными, преступными методами, никто не спорит, но, строго говоря, она создала в философском смысле обстановку нравственности. Растворение индивидуума в сообществе, ясная предначертанность всех путей и целей, всеобщая взаимосвязь неписаных законов — ведь писаные законы правопорядка диктатура поставила вне закона. Нравственность, вне всякого сомнения. Со знаком минус, естественно. Потому что она была воссоздана, была шагом назад. Потому что все, что исторически последовало, было уничтожено, следовательно: нравственность со знаком минус. Но так или иначе — нравственность. Понимаешь, Юдифь, это и было мое озарение. Во всемирно-историческом масштабе мы постоянно отступаем назад. Только в Бразилии? Нет. Бразилия — среди отстающих. Европейский фашизм достиг того же много раньше. А сталинизм? Это вариант того же фашизма, сконцентрируемся на главном, дифференцировать все это можно и позже. Безусловно. Совершенно ясно. Если же мы теперь видим, что образование осуществляет снятие нравственности, как раз наоборот по отношению к тому, что предсказывал Гегель, можем мы из этого сделать вывод, что… Да. Понимаешь, я вдруг ясно увидел перед собой будущее и конец истории, можно сказать, в кроне дерева, которое я разглядывал, я видел будущее в своих руках, потому что я действительно держу его в руках. Держу двумя пальцами, мне стоит только перелистать гегелевскую «Феноменологию». «Феноменология» заканчивается «абсолютным знанием». Что произошло с тех пор? Как шло развитие дальше? То, что настоящее невозможно охватить одним только понятием «абсолютное знание», — это ясно. Сознание не стоит больше на ступени «абсолютного знания». То есть произошло отступление назад. А теперь снова вспомним о нравственности. Другими словами. Это означает. Иначе говоря. Будущее мы теперь можем вычислить запросто, нужно только читать «Феноменологию» дальше, от конца к началу, и мы можем пункт за пунктом, глава за главой, предсказать все, что будет, этот, следующий, последний этап, цель, настоящую цель истории. Так бы он объяснил это Юдифи. Но сейчас у него в голове все еще было неопределенно, хотя он репетировал уже, какими жестами будут сопровождаться его пояснения, словно выступал перед полной аудиторией. Он в возбуждении вбежал в свою комнату, достал свой экземпляр «Феноменологии», декламируя и жестикулируя, стал бегать по комнате туда-сюда. Он не замечал, как спотыкается о ножку стола, налетал на край кровати, с этим у него уже ничего не было связано, никаких других ассоциаций не возникало. Он уже сочинял свой доклад, и принялся уже декламировать, уважаемые дамы и господа, он запинался и заикался, он находился словно в состоянии какого-то опьянения, которое он усиливал с помощью бутылки тростниковой водки, хранившейся у него в столе. Момент, когда история повернула вспять и причины тому Лео вывести не мог, он этот вопрос вынес за скобки, для доклада он был второстепенным, он не хотел цепляться за прошлое, устремив взгляд на перечень глав «Феноменологии», Лео прямиком шагал в будущее. Уважаемые дамы и господа, что ждет нас на следующем этапе развития? Бесспорно, вот что. Он даже забыл поужинать.