Выбрать главу

Иногда кажется, что времени так мало, что не стоит и затевать какое-либо дело. Юдифи подобные чувства были незнакомы. Она легко брала на себя обязательства выполнить что-либо за час, но в течение этой маленькой вечности она предпринимала деятельность такого масштаба, будто впереди у нее целый день, и этот один час оказывался действительно столь же продуктивен, как целый день. И она всегда наслаждалась часами, которые ей удавалось украсть у сна, как вот сейчас, оттягивая момент, когда придется лечь, но не собираясь по этой причине на следующий день поспать подольше, и воспринимала все это как маленький триумф, даже если ее самым горячим желанием было «отяжелеть» наконец настолько, чтобы ощутить не только свинцовую усталость тела, но и уверенность в том, что сейчас она без сложностей, без лишних мыслей и без страха сможет заснуть. С рюмкой водки и сигаретой в руках она ходила по комнате взад и вперед, слушая музыку, иголка иногда подскакивала, потому что проигрыватель стоял на полу, который слегка сотрясался от ее шагов. Она скорчила раздраженную гримасу и принялась пить. Звучала самба «Se você jurar» — «Если ты поклянешься», которую она внезапно стала напевать в машине, пока они в странном молчании ехали домой. И вот Атаульфо Альвес пел теперь те слова, которые не мог вспомнить Лео, когда узнал мелодию, и только сейчас ей пришло в голову, что Лео обязательно должен был пропеть эти слова, и то, что она начала напевать именно эту самбу, связано было с теми чувствами, которые она испытывала к Лео. «Женщина — это игра / которую выиграть трудно / Мужчина — известный глупец / и неисправимый игрок / Мне остается одно: / если ты мне в любви поклянешься / все поставить на карту и вновь в пух и прах проиграться / Или же выиграть все». Ей вспомнились руки Лео, эти маленькие руки, которые так нежно, и вместе с тем так властно двигались у нее перед глазами, пока не спрятались в эти глупые толстые перчатки, которые, казалось, были скорее частью руля его машины, чем принадлежали ему самому. И эта ребяческая выходка, когда он трахнулся о дерево, ну и дурак же он — ele é um bobo, подумала она, но все это обволакивалось ощущением приятного тепла где-то в животе, хотя оно могло быть и из-за водки. Она плеснула себе еще немного водки и принялась снова ходить по комнате. Иголка вновь подскочила, и она выключила проигрыватель. Кожа у Юдифи была настолько гладкой, что казалась искусственной. В этой коже словно не было пор, а под кожей не было сосудов. Кожа ее лица, на которой не было ни одного прыщика, ни единой морщинки, напоминала эмалевую маску. Но когда Юдифь очень-очень уставала — сочетание «смертельно уставать» она не употребляла, — тогда глаза у нее опухали, и вокруг них появлялись густые черные тени и круги, словно еще одна маска, поменьше. Юдифь стала рассматривать круги вокруг своих опухших глаз в зеркало, которое висело на стене, другое зеркало стояло на письменном столе, третье висело на уровне глаз над книжной полкой, в свободном пространстве между книгами. Застыв, не двигаясь, смотрела она на свое отражение, словно рассматривала в микроскоп срез клетчатки, над которой производила опыты. Когда отражение начало расплываться, как будто вот-вот растворится и исчезнет на серебристой поверхности зеркала, она уже знала точно, что теперь сможет заснуть без малейшей рефлексии. Она залпом выпила водку и легла.

Лео удалось железно выдержать данное самому себе слово, не звонить Юдифи сразу, а сначала подождать, не позвонит ли она ему в течение целой недели, за одним-единственным исключением — но тогда он не застал Юдифь дома. Эта единственная попытка показалась ему великим унижением, когда он, нервничая, весь в поту, прижимал к уху телефонную трубку, и эти бесконечные монотонные гудки, пока он все вновь пытался откашляться, и постоянное напряжение — а вдруг она все же сейчас возьмет трубку. Но после этого случая он был уже бескомпромиссен и верен своему решению, отчасти потому, что сразу после этого он заболел. Болезнь дала о себе знать уже в тот день, когда он был у родителей, на следующий день после того, как он познакомился с Юдифью — «на следующий день после аварии», как бы он выразился. Родители пригласили его по случаю его же дня рождения, который предстоял, правда, только в апреле, но отец именно в это время должен был уехать в деловую поездку, а он хотел бы повидаться с Лео еще до отъезда.

Лео собирался попросить у отца денег на ремонт машины, пусть бы они ему сделали такой подарок к дню рождения, хотя он знал, что родители уже приготовили для него подарок. С тех пор, как они вернулись в Вену, его раздражала та прямо-таки христианская занудность, с которой он получал все время одно и то же, и его никогда не спрашивали, что ему подарить. К Рождеству и к дню рождения он неизменно получал «что-нибудь из теплых вещей», жилет или джемпер толстой вязки, теплое белье для ревматиков, иногда — синий костюм из плотной шерстяной ткани, рассчитанный на зиму, в этом костюме он потом ходил и летом, потому что другого костюма у него не было. Вдобавок ему всегда дарили пару перчаток, и Лео постепенно сделался обладателем самой большой частной коллекции перчаток в Вене. Это безусловно было связано с тем, что его отец занимался оптовой торговлей текстильными товарами, и каждый раз, когда нужен был подарок для Лео, его мать отыскивала что-нибудь подходящее «среди отцовского товара», как она выражалась, заворачивала выбранное в уже использованную подарочную бумагу, которую добывала в универмагах, прося запаковывать каждую покупку будто бы «для подарка», и потом складывала ее в уродливый шкаф, где хранились также коробки с конфетами и бутылки со спиртным, которые она по различным поводам получала в подарок и собирала сюда, не распаковывая, чтобы при случае передарить, когда родителей приглашали в гости. Запакованный подарок мать клала на комод, на котором сверху стояло зеркало, она называла его «зеркалом Психеи»; когда Лео приходил, она всякий раз говорила подчеркнуто отстраненно, словно боялась сама дотронуться до этого хлама и заразиться отсутствием вкуса, которое приписывала своему сыну: Твой подарок, Лео, лежит у зеркала Психеи!

Лео так сильно ненавидел свою мать, что готов был убить ее, но только в том случае, если бы это было блестяще исполненное преступление, потому что если бы ему пришлось понести из-за нее наказание — из-за нее! — для нее это было бы очередным триумфом. Уже по дороге к родителям Лео трясло от ненависти. Один тот факт, что его мать ни единого раза, насколько он себя помнил, не нашла для отца ни одного ласкового слова, ни разу не была с ним нежна, ни разу не бросила на него хотя бы взгляда, который можно было бы истолковать, как проявление ласки, это для такого мягкого, во всех отношениях приятного человека, который был столь же корректен, сколь и слаб, столь же усерден, сколь тщетно жизнерадостен и полон жажды любви, который от неясного ожидания счастья и от извечного натужного оптимизма готов был лопнуть, словно наполненный водой воздушный шарик, одно это Лео никогда не мог простить своей матери. Несмотря на то, что он презирал отца именно из-за этой мягкотелости, из-за его болезненной манеры приспосабливаться. Пересаживаясь на Рингштрассе из одного трамвая в другой, Лео подумал, что восхищается родителями Юдифи, насколько он мог их себе представить, их отказ вернуться в Вену — В Вене нас преследовали, а здесь мы можем спокойно жить и работать! — их позиция была для Лео совершенно понятна, она казалась ему ясной, сильной и последовательной. А ведь его родители тоже вынуждены были бежать из Вены, чтобы спасти свою шкуру, и потом, в Бразилии, им жилось хорошо, даже очень хорошо, и он тоже вырос в Бразилии, и, казалось, этого было достаточно, чтобы сделать вывод: Вена — это название места, где ты родился, и ничего больше. Зачем возвращаться? Зачем позволять всяким Заградникам высекать в камне убийственную программу: Родился и умер в Вене?! Но мало того, что родители Лео вернулись в Вену, хотя в Бразилии они уже добились солидного положения, к тому же вернулись они не с чувством триумфа и собственного достоинства, как победители, нет, наоборот, пугливо и лицемерно принялись печься о своей глупой репутации, и его отец, чтобы получить это смехотворное так называемое «оправдательное удостоверение», склонялся в три погибели перед чиновниками, которые уже успели послужить и в нацистском аппарате. Но и этого было мало, это все были еще цветочки, в Вене отец вдруг начал праздновать Рождество, потому что так делали все. Ежемесячно внося с одной стороны определенный вклад в еврейскую общину, он, с другой стороны, принялся праздновать Рождество, это здесь делают просто так, это не имеет ничего общего с религией, это общественный, культурный долг, а если смотреть в корень, то и долг делового человека, он получал от клиентов и деловых партнеров рождественские подарки, по большей части те самые коробки конфет и бутылки, которые мать складывала в этот ужасный шкаф, и он знал, что им со своей стороны тоже придется делать подарки и устраивать праздник в фирме. Но дома-то? Дома, в своей квартире, где никто не мог проконтролировать уровень его приспособленности, ассимилированности, верноподданности, поставили елку, и его болтливый, елейный отец не постеснялся исполнить несколько рождественских песен перед вручением подарков, и Лео подарены были перчатки в мятой подарочной бумаге от универмага «Гернгрос». Пока мать, застыв, прямая, как палка, холодным взглядом следила за правильностью всего хода церемонии, чтобы все было так, как, по ее мнению, должно было быть, отец из кожи вон лез, выводя «Тихая ночь, священная ночь», словно за ним пристально наблюдали все правоверные католики Вены.