Когда трамвай повернул с Ринга на Ландштрассер-Хауптштрассе, он «по неизвестным причинам», как сообщалось на следующий день в газете, сошел с рельс, но Лео сразу почувствовал муки нечистой совести, ему казалось, хотя он этого отчетливо и не осознавал, что потрясавшая его ненависть, его вибрирующая и вырывающаяся из-под его власти ярость по отношению к родителям была причиной несчастья. Всем пассажирам пришлось выйти, но пока большая их часть, собравшись в кучки, изучала и комментировала случившееся, Лео пустился почти бегом с места происшествия, словно настоящий преступник. Поскольку трамвай, сошедший с рельс, перегородил трамвайные пути, и все трамваи за ним стояли, Лео вынужден был идти пешком до площади Рудольф-фон-Альт и, ощущая на влажной от пота коже холодный ветер, уже знал, что эта идиотская пробежка ему дорого обойдется. Отец открыл дверь, лицо его блестело, словно смазанное маслом. Как всегда, когда он встречал сына, казалось поначалу, что он хочет заключить его в объятья, но потом его раскинутые руки вытягивались вперед, словно он хотел оттолкнуть пришедшего, избавиться от него, после чего левую руку он опускал, а правой легонько похлопывал сына по плечу, говоря: Здравствуй, мой мальчик! Как всегда, Лео и на этот раз поймался на первое впечатление, он невольно тоже раскинул руки, чтобы обнять отца, от внутренней взбудораженности и нечистой совести еще более порывисто и взволнованно, чем обычно, и как раз в тот момент, когда движения отца плавно переходили в оборонительную позицию, поскольку его страх перед физическим прикосновением был очень велик и на этот раз он тоже одержал верх, Лео остался стоять, как всегда, в очень глупой позе, и это было так мучительно, что отец не долго думая развернулся, сказал: Проходи, Лео, и пошел вперед, в гостиную. Там, окаменев, стояла его мать, положив руку на спинку стула, у обеденного стола, уже накрытого к чаю. Он быстро поцеловал ее в щеку, которую она ему молча подставила, и пока в нем боролись отвращение и сострадание из-за волос у нее на подбородке, которые в последнее время стали заметнее, она сказала, бросив на него испытующий взгляд: Лео, ты что, не стрижешься? Так ходить не годится!
Лео сказал, что на улице сильный ветер, и… В таких случаях надевают головной убор! сказала мать. Садись, Лео, сказал отец, непрерывно потирая руки, словно предвкушая невиданное наслаждение, садись, рассказывай! Что новенького?
На маленькой тарелочке лежали четыре узких ломтика сладкого пирога, и мать положила сначала кусочек отцу, потом Лео, и наконец — себе, и затем в том же порядке налила всем чаю.
С полным ртом не разговаривают. Прекрасный предлог, чтобы не начинать рассказ сразу, и Лео с облегчением, граничащим с паникой, проглотил свой кусок, слишком поздно заметив осуждающий взгляд матери, ведь он ел руками, вместо того, чтобы воспользоваться вилочкой. Он слышал стук вилок родителей об их десертные тарелки, словно костлявый палец с упреком стучал по его груди. Но было уже поздно, его тарелка была пуста, и он с вожделением уставился на последний кусок пирога, который лежал на тарелке посредине стола. Забирай его себе, сказал отец, у нас еще есть. На кухне ведь есть еще? спросил он у матери, бери, бери, Лео.
Лео посмотрел на мать и сказал: Нет, спасибо, достаточно. Волосы у нее выглядели так, словно уложены были горячими щипцами.
Лео заметил, что его бьет дрожь. Он отодвинул свой стул от стола и положил ногу на ногу, и невзначай так сильно пнул ногой ножку стола, что чашки на блюдцах задрожали и расплескался чай. Внезапно ему стало очень жарко, и тут же — холодно.
Зачем Лео понадобилось рассказывать все это так подробно, когда через восемь дней, едва оправившись от простуды, он встретился с Юдифью в кафе «Ландтманн»? Юдифь, казалось, слушала невнимательно и нетерпеливо. Они сидели за столиком у окна, и Юдифь все время смотрела сквозь стекло на Рингштрассе или мимо Лео вглубь кафе, словно высматривала официанта, чтобы расплатиться и сразу уйти. Лео тоже чувствовал себя не в свой тарелке. Он целую неделю провел дома в одиночестве, с высокой температурой, и людное кафе показалось ему местом невероятного скопления людей, которые его утомляли, невнятный гам в помещении представлялся ему оглушительным и напоминал хоровую декламацию. Ему казалось поэтому, что он прекрасно понимает торопливость Юдифи, ведь сам он ощущал нечто подобное, но надо сказать, что его возбуждение от этого только усилилось. Нетерпеливость и невнимательность Юдифи вызывали у него чувство, что для разговора в его распоряжении очень мало времени, и вместе с тем каждая сказанная им фраза вызывала столько ассоциаций и воспоминаний, что ему хотелось как можно точнее описать каждую деталь, привлекая для объяснений еще более глубокие пласты, чтобы его речь была понятнее. Но чем быстрее он говорил, чтобы максимально быстро сформулировать хотя бы самое важное, тем больше появлялось причин растягивать разговор до бесконечности.
Я хочу, чтобы ты поняла, говорил Лео, какая буря чувств поднялась в моей душе, когда я задел ногой ножку стола.
Лео наклонился над столиком далеко вперед, словно хотел прошептать Юдифи что-то на ухо. Юдифь нервно затянулась, дым, словно решетка искусной работы, поднимался, скрывая лицо Лео, он колыхался, как тонкий занавес, за которым Юдифь приблизила к нему ухо, нет, она снова отвернулась к окну, чего хочет Лео, исповеди и искупления? Перейти в другую веру от отчаяния по поводу того, что его отец праздновал Рождество? Лео сжал лицо ладонями и принялся рассказывать с таким жаром, будто все это произошло вчера: как однажды, когда он был еще совсем маленьким, родители взяли его с собой на бридж в дом знакомых австрийских эмигрантов в Сан-Паулу. Несколько часов кряду просидел он в кресле сбоку от стола, за которым шла карточная игра — во всяком случае ему запомнилось, что это было несколько часов — и вел себя тихо, как ему и было велено. Он ума не мог приложить, чем ему еще заняться, то есть он только то и мог, что сидеть тихо и смотреть вокруг. И он уже все в этой комнате рассмотрел, переводя взгляд с одного на другое. И вдруг его мать, которая за все время, пока они были в этом доме, ни разу не обратила на него внимания, повернулась к нему и сказала: Не болтай ногами! Потом взяла карты, которые как раз раздавали и стала играть дальше.
Именно об этом я вспомнил сейчас, сказал Лео, о полном презрении моей матери ко всему, что не находится под контролем, ко всему, что не удается во всякую минуту твердо держать в руках, как держала она себя, все это были для нее неосознанные животные порывы, которые она презирала, она всегда внушала мне чувство, что я есть воплощение тупых, низменных устремлений, тут она всегда судила убийственно, и — и! повторил он, потому что Юдифь опять посмотрела в окно, придвинулась совсем близко к стеклу, интересуясь, что там за шум такой, Лео заговорил громче, не намного, потому что горло у него еще болело, к тому же он вовсе не хотел силой голоса заглушить то затаенное, что прорывалось наружу в лихорадочной нервозности Юдифи. И, проговорил он уже громче, это было еще далеко не все. Родители крайне редко брали его с собой, постоянное исключение составляли только визиты к Левингеру, который сам требовал привести к нему его, Лео. Как правило же его оставляли дома под наблюдением служанки — empregada — с грубым, бесформенным телом, отталкивающим, нездоровым, землистым цветом лица, с невероятным подобострастием и страхом относившейся к его матери. А у матери была привычка, вернувшись домой, надевать белые перчатки и, обгоняя униженно и нервно спешащую за ней служанку, обходить дом, проводя на ходу рукой по мебели. И горе служанке, если кончики пальцев белоснежных перчаток не оставались такими же в конце обхода. И вот представь себе, говорил Лео, растирая виски, тут-то и таится самое главное: Мария, эта самая empregada, так боялась матери, что всякий раз, когда родители уходили, привязывала меня, маленького ребенка, бельевой веревкой к ножке стола в столовой, чтобы, пока она все моет и убирает, я незаметно не навел где-нибудь беспорядок и не запачкал бы что-нибудь, ведь за это ей грозило наказание от матери. Только когда она замечала, что родители входят в дом, она быстро отвязывала меня и затем совершала вместе с матерью тот самый инспекторский обход.